Восточный ветер | страница 4
— Тебе было хорошо? — спросил он спустя какое-то время.
— Было хорошо.
Вернон засмеялся в темноте.
— Ты надо мной смеешься? Тебе не было хорошо?
— Андреа, — сказал он, — всем было хорошо. Никто над тобой не смеется. Я никому не позволю над тобой смеяться.
Пока она спала, он думал: «Мы начинаем заново, и она, и я. Не знаю, что ей выпало в прошлом, но, возможно, мы оба начинаем подъем с низшей точки, и это хорошо. Все хорошо».
В следующую ночь она была раскованней и крепко стиснула его ногами. Он не понял, успела ли она кончить.
— Ну, ты и сильная, — сказал он потом.
— Сильная — это плохо?
— Нет-нет. Совсем нет. Сильная — это прекрасно.
Но в следующий раз он обратил внимание, что она уже так крепко не стискивает. Еще ей не очень нравились ласки груди. Нет, не то. Скорее, она была к ним равнодушна. Ну, вроде: ласкай в свое удовольствие, я подожду. Так он, во всяком случае, понял. А кто сказал, что все нужно тотчас же обговаривать?
Теперь он был рад, что они оба не умеют заигрывать. Заигрывание — разновидность обмана. А она никогда его не обманывала. Была немногословна, зато если уж говорила, то правду. Приходила, куда и во сколько просил, и стояла там, высматривая его, откидывая со лба прядь волос, придерживая рукой сумочку (будто в этом городе кто-то и впрямь мог на нее позариться).
— Ты как польский строитель: никогда не подводишь, — сказал он однажды.
— Это хорошо?
— Очень хорошо.
— Это устойчивое выражение?
— Теперь — да.
Она просила поправлять ее ошибки в английском. Он регулярно поправлял «я не мыслю» на «я не думаю», но в остальном ошибки ему не мешали. Смысл всегда был ясен, а небольшие неправильности лишь подчеркивали ее отличие от других. Возможно, он не хотел, чтобы она звучала, как англичанка, боясь, что она и вести себя станет, как англичанка, — особенно как одна, вполне конкретная. Да и быть ментором его не прельщало.
В постели было то же. «Принимай как есть», — сказал он себе. Мало ли почему не снимает ночнушку? Может, у католиков так принято (хотя о вере она ни словом не обмолвилась). Если он просил что-нибудь ему сделать — делала, и даже как будто с удовольствием, но сама ни о чем подобном не просила, не любила, когда лез туда пятерней. Он не придавал этому значения — пусть будет какая есть.
К себе она не приглашала. Когда Вернон ее подвозил, бросалась опрометью по асфальтовой дорожке (он едва успевал поставить автомобиль на ручник); когда подбирал — выходила загодя и ждала на улице. Сначала его это не смущало, потом стало интриговать, и он попросился зайти хотя бы на минуту, чтобы представлять, где она, когда не с ним. Они вернулись в дом (сдвоенный особнячок середины тридцатых, два отдельных входа, общая стена, штукатурка с каменной крошкой, сдается по комнатам, металлические оконные рамы съедены ржавчиной), и она открыла свою дверь. Глазом профессионала он мгновенно вобрал в себя метраж, обстановку и вероятную сумму арендной платы; глазом любовника — небольшое трюмо с фотографиями в пластмассовых рамках и портрет Девы Марии. Узкая кровать, крошечная раковина, паршивая микроволновка, маленький телевизор и одежда на вешалках, зацепленных за рейку для подвешивания картин и державшихся на одном честном слове. Что-то ёкнуло в душе при виде вот такой ее жизни, выставленной как напоказ, пусть и всего на пару минут (они почти сразу вышли). Скрывая внезапное волнение, Вернон сказал: