Грешные ангелы | страница 14



Уроки прокручиваешь обычно — ни шатко, ни валко, но после большой перемены в голове появилась непривычная легкость, а под ложечкой отвратительное сосание.

Мне и прежде случалось испытывать голод, но раньше я знал: надо дойти до дому, схватить кусок булки, хлебнуть из носика заварочного чайника глоток горьковатого, вяжущего рот настоя, и голод как рукой снимет. А тут…

Я начал подсчитывать, сколько прошло часов со времени последнего приема пищи и сколько еще осталось ожидать. Трое суток — семьдесят два часа. Если перевести это время в уроки — девяносто шесть с хвостиком получается… Кошмар!

Подошла Наташка, протянула конфету:

— Хочешь? «Каракум»…

— А иди ты со своим «Каракумом»! — рявкнул я, залодозрив Наташку в провокации, хотя откуда она могла знать о нашем с Бесюгиным уговоре? У Наташки по-кошачьи сощурились глаза, она поиграла бровями и молча попятилась.

Из школы я возвращался в гордом одиночестве.

Живот неистовствовал — эстрадный оркестр играл! Звучало форте! И все мои мысли постыдно вертелись вокруг хлеба. Именно хлеба. Мне виделся обыкновенный ржаной кирпичик с черной, блестящей, чуть пригоревшей корочкой… А когда от булочной — она была по дороге — повеяло теплой волной свежевыпеченной сдобы, я едва не захлебнулся слюной.

Заданные на дом уроки противоестественно пахли супом и никак не хотели оседать в памяти. Я тупо перечитывал страничку за страничкой, а сам прикидывал: так сколько еще оставалось голодать? Выходило много!

Пришла с работы мама, как обычно, спросила:

— Обед понравился?

Мне оставляли обед за окном.

— Мировой! — сказал я. — Особенно первое.

Вероятно, в моем голосе прозвучали какие-то неестественные нотки, потому что мама подозрительно прищурилась, но ничего не сказала.

Ближе к ужину я выкатился из дому, чтобы… ну сами понимаете — не вдыхать кухонный аромат, я же целых-целых двадцать часов маковой росинки во рту не держал!

Двадцать! Много? А как же еще пятьдесят два часа, что осталось терпеть?

Во дворе мне пришло в голову отломить и погрызть веточку акации. Сперва голодные пиявки в животе вроде отпустили. Потом я стал плеваться: слюна шла, будто из открытого крана. И медленно-медленно начала оседать во рту пронзительная горечь. Горькие были десны. Горьким стал язык. Горьким — нёбо. Горькими — губы… Это было севершенно нестерпимо.

Перед тем как ложиться спать, я позвонил по телефону Бесюгину. Мне показалось, он ждал звонка, потому что трубка была снята сразу же и я услышал его дурацкое: