Вечный хлеб | страница 72
Вячеслав Иванович отложил тетрадь. Нужно было передохнуть.
Он забыл было, что не ужинал, а тут сразу мощно включился голод, вдвойне против обычного — видно, заразился голодом от чтения. Открыл в нетерпении холодильник, и в который раз ему показалось, что наполненный холодильник прекраснее любого сейфа с драгоценностями. И богатств в нем неизмеримо больше, чем в сейфе. Что такое золото и всякие блестящие камешки рядом с ароматным сыром, с серебристым рыбьим боком, бархатистыми ломтями ветчины? Вот истинные ценности! Ну почему отец работал на каком-то заводе, а не поваром? Были бы сейчас живы с матерью. Да не только в предусмотрительности дело, в умении жить, — неужели какая-то радость иметь дело с металлом? Он же мертвый! Руки холодит, и больше ничего. То ли дело в пищевой промышленности — ведь продукты, они живые, они греют!
Вячеслав Иванович поел. Нужно почитать такой вот дневник, чтобы осознать до конца, какое это счастье — поесть. Не объедаться, — объедаться до тяжести в животе, до сонливости противно, — а в меру поесть. Об этом обычно стесняются говорить, повторяют с глупым высокомерием: «Не в еде счастье», — а вот и нет: в еде! Надо поголодать, чтобы понять, какое счастье в еде.
7 декабря.
Да, голод. Он все перевернул. Раньше мы боялись обстрелов и бомбежек. А теперь бомбежка — такая мелочь. Спускаюсь в бомбоубежище только ради маленьких. Они тоже не хотят, Славик каждый раз плачет: «Не хочу в бомбежище!» Петя слишком пьет воду. Я твержу, что нельзя, что вредно много воды, по радио специально говорили, а он кричит и злится, а сам пухнет. Теперь, когда кто толстый на улице, значит, опух. Самое плохое, лучше худеть до костей. Вечером поила Риточку молоком. Соевым, конечно. Достала стакан. Она пьет, и вдруг как заплачет. Я испугалась: «Что случилось? Животик болит?» Она все плачет. Потом показала пальчиком, между слезами: «Так мало! Сейчас кончится!»
10 декабря.
Вот и газета стала в два раза меньше. Как будто машины тоже голодные и едят бумагу. Наши освободили Тихвин. А вдруг это начало? Туся пришла, плакала, говорила, скоро снимут блокаду. Тогда сядем все за стол и по-настоящему пообедаем.
14 декабря.
Прошло четыре дня, и нет чувства, что вот-вот, что сегодня-завтра. И разговоры прекратились. Люди ходят медленно. А время еще медленнее. Обменяла на продукты обручальные кольца. Настоящее червонное золото. Вспомнила, как мы с Петей, но слабо вспомнила. Волновало не воспоминание, а сколько дадут. Получила: 2 кило риса, 2 кило сахара и буханку белого хлеба. Я не говорю, что мало, — нет, это страшно много сейчас, это жизнь! Риточка поела и смеялась, а она уже больше месяца не смеялась. Золото — чепуха, мертвый хлам! Но откуда у него это? У этого? И сам сытый. А глаза страшные, холодные и пустые. А еще — похотливые. Сейчас не встретишь такого мужского взгляда, как раньше, — словно раздевает, сейчас все как бесполые. А этот — он может, он же жрет сколько хочет! Откуда у него? Где ворует? У меня руки тряслись, когда я брала продукты, и его дающие руки совсем близко. Был момент: чуть не поцеловала из благодарности. И ненависть. Как я его ненавидела и ненавижу! Сама бы вызвалась расстрелять. Жалко, выдать нельзя. Потому что если отбирать наворованное, то, что мне дал, тоже отберут. А я должна была принести. Чтобы дети поели. А еще — страшно писать: я была рада, что Петя на заводе. Сразу все не съешь, достанется и ему: ведь 2 кило риса, 2 кило сахара. Достанется и ему, но детям — больше. Пусть больше детям! Я очень хочу, чтобы он выжил, но я уже готова, что он может не выжить. Когда так пухнут, это плохой признак. А если все равно не выживет, зачем зря отрывать от детей? Как страшно, что я так думаю.