Истеми | страница 39
— Давай-давай. Завтра у них как раз не приемный день.
— А когда приемный.
— Сегодня.
— Значит, поеду прямо сейчас. Ты тоже?
Синевусов зажмурил левый глаз, цыкнул зубом и покачал головой.
— Твой же приятель. Вы сто лет не виделись, вот и навести его. А я что там забыл?
— Я напомню, что ты забыл, — кивнул ему я и встал из-за стола. — А то память у вас совсем короткая стала. Загнали человека на пятнадцать лет в психушку, считай, убили. И никто ничего помнить не желает. Пенсионеры…
На улице начинало темнеть, в черно-коричневой грязи, затопившей выбоины тротуара, плавал лед. По Верхнему Валу мимо меня сплошной чередой медленно и угрюмо ползли машины.
Я посмотрел в окно кафе. Синевусов стоял, положив руку на плечо Мефистофелю, и что-то говорил ему на ухо.
День пропал. Я шел по вечернему Подолу, лениво жевал мысли о Мишке, о Синевусове, о том, почему гэбэшник захотел встретиться именно в этой мерзкой забегаловке. Чтобы назвать номер отделения, в котором держат Мишку, хватило бы минутного телефонного разговора. Но Синевусов заставил меня потратить целый день. А может, ему просто хотелось поболтать. Прихоть старого солдата, изнывающего от скуки и вынужденного безделья. Бойцы вспоминают минувшие дни…
Я сказал Синевусову, что отправлюсь к Рейнгартену, но приемные часы в больнице наверняка закончились, и смысла ехать на Фрунзе не было никакого. Вместо этого я свернул в первый же встретившийся на пути переулок, выбросил из головы Синевусова и глубоко вдохнул сырой подольский воздух.
Давно я тут не был. А между тем, именно эту пору сиреневых подольских сумерек, когда-то я любил больше всего. Она приходится на конец февраля — начало марта, когда снег жмется к обочинам и костенеет черными сугробами, а над асфальтом осторожно поднимается запах оттаявшей за день земли, дыма и старых гниющих заборов. Время космического одиночества и метафизических прорывов.
Я медленно прошел от Верхнего Вала до Фроловской, изредка поглядывая на черный силуэт Замковой горы, осторожно примостившейся на краю стремительно наливающегося темнотой густо-лилового киевского неба. Здесь ничего не изменилось за прошедшие годы, все осталось таким же: улицы, Замковая, тяжесть сырого вечернего неба. Со стороны Щекавицы слышался яростный собачий лай, совсем рядом, по Константиновской, проносились машины, вырвавшиеся, наконец, из пробки. Дойдя до Контрактовой площади, я остановился. Голландское посольство. Успенская церковь. «Игорь идет по Боричеву ко святой Богородице Пирогощей. Страны рады, грады веселы». Страны рады… Покажите мне эти страны! Вот Боричев, вот церковь Успенья Богородицы, заново отстроенная десять лет назад. Мертвое место. Здесь, вроде бы, всё как всегда: лай собак, старый снег в начале весны, невообразимые цвета вечернего неба. Даже запахи не изменились. Даже Замковая. Но мост в космос разрушен. Его нет. Никакого космоса. Никакой метафизики.