Возгорится пламя | страница 66



Зашел к самому Николаю Михайловичу. Мартьянов обрадовался, встретил у порога, указал на мягкое кресло:

— Садитесь, рассказывайте, милейший, о житье-бытье. Я слышал о вашей свадьбе — поздравляю от всего сердца.

— Спасибо, Николай Михайлович, на добром слове. А что же рассказывать? Мы поджидали вашего приезда. Учитель с детьми набрал для аптеки кореньев, насушил трав.

— Мне очень хотелось поэкскурсировать в окрестностях Шуши, но… Здесь хлопот полон рот. И все же я приеду.

— Будем ждать. Ну, а мне похвалиться нечем. Книга моя в Питере еще не вышла. На шушенских болотах никакой диковинки не подстрелил. Дупели, бекасы да коростели — вот и все. Пеликаны не залетали, страусы в степь не забегали, — не везет мне. — Понизив голос до доверительного тона, Ульянов заговорил о том, ради чего пришел: — Я к вам, Николай Михайлович, с необычной просьбой…

Опасался, что тот удивится, спросит: «Кто вам мог сказать?» — и помнется в нерешительности — уважить просьбу или вежливо отказать? Но Мартьянов ответил с любезной готовностью:

— Вам — с большим удовольствием.

Он, открыв сейф, достал серую папку, развязал тесемки и положил перед Ульяновым:

— Читайте. Здесь вам никто не помешает. А мне позвольте удалиться на полчасика — в аптеке ждут.

В папке лежали, сшитые льняной ниткой, листы линованой бумаги с неровными строчками, написанными дрожащей старческой рукой.

Оставшись один, Владимир Ильич начал читать рукопись и вскоре же встрепенулся от огненных строк:

— Великолепно! — Хлопнул рукой по листу и прочел второй раз. — «Ты, правительство, хочешь силу и достоинство моей рукописи уничтожить? Нет, она тебя скорее уничтожит, из книг живых изгладит и в книгу смерти запишет». Хорошо! «В книгу смерти запишет» — степной публицист льет воду на нашу мельницу. А Николай Михайлович неробкий человек. Ведь это все равно, что держать в музее начинку для бомб!

Бондарев писал о двадцати четырех миллионах крестьян, находившихся на его памяти в крепостном рабстве:

«Плакали эти миллионы мучеников неутешно, да никто и не утешал их, вопили они в глубокой той пропасти, да никто не слышал их; да и бог, как видно, в те века закрылся облаком, чтобы не доходили к нему вопли их».

— Он и мыслитель, и стилист хороший!

Владимир Ильич перевернул страницу.

«От начала века тянутся труд с праздностью, а хлеб с тунеядством», — писал Тимофей Михайлович, обличая белоручек-трутней, которые «ничего не делают, чужие труды — это пчелиный мед — поедают», и тут же взывал: «Умилосердись над нами, богатый класс! Сколько тысяч лет, как на необузданном коне, ездишь ты на хребте нашем, всю кожу до костей ты стер».