Осенние дожди | страница 78



Я осторожно разглядываю его и впервые думаю, что, в сущности, это уже старый человек. Старый и, наверное, долго холостяковавший. Только долгое холостяцкое одиночество приучает мужчину к такой щепетильной аккуратности во всем. Вылинявшая рубашка на Лукине — любо-дорого глядеть, как чиста. Все пуговицы на месте, носовой платок отутюжен, в носки «праздничных» ботинок можно смотреться, как в зеркало.

Сразу видно, не привык человек, чтобы кто-нибудь другой о нем заботился. У него на этот счет взгляды твердые: будь ты хоть семь раз академиком, а если ботинок себе почистить, электробритву собрать-разобрать, выключатель в комнате исправить не можешь,— какой же ты мужчина? Академического от тебя никто не заберет: честь и хвала тебе. Но ведь это для других. Для общества или даже для всего человечества. А личные уменья — самому себе.

Я все чаще задумываюсь над тем, что до сих пор ничего толком-то не знаю о бригадире. Попросить его рассказать о себе, кто ты и что ты, Лукин еще, гляди, обидится.

Но он вдруг сам заговорил, когда мы остались в бараке вдвоем. Причем заговорил смущенно и так, будто продолжал прерванный разговор:

— А в судьбу ты веришь, Кирьяныч?

Я отшутился в том смысле, что, мол, верю в пределах известной пословицы: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет». А он снял с рукава какую-то пылинку, помолчал, подумал и убежденно сказал:

— А вот я верю. Меня, Кирьяныч, жизнь в одночасье так обкрутила, что сразу все в другую сторону пошло. Понимаешь, глазом моргнуть не успел.

— Слыхал, ты всю войну провоевал? — спросил я.

— Ну, не день в день, конечно. Госпиталь, переформирование. А что?

— Ничего, к слову пришлось.

— Я вот демобилизовался в сорок пятом,— продолжал он после паузы,— куда ехать, как не к себе, на Дон? Городишко у нас хоть и неказистый, не столица, второго такого нет на земле, это я точно тебе говорю. Что речка, глянешь, что луга-поля кругом, а уж про сады и говорить нечего: море. И война их не извела. Как весь город зальет по весне белым цветом — сердце заходится, веришь?

Ну, приехал, у других — трофеи, а у меня всего-то богатства — усы да немецкая табакерка с голыми богинями на крышке. Я ее у одного нашего солдата по старшинскому своему праву отобрал, чтобы скабрезностей на перекурах не рассказывал. Блудливый был солдатишка.

Я молчу, слушаю. Лукин курит, невидяще глядя на огонек, и тоже молчит.

На улице мимо барака прошли девчата, поют:

На тебе сошелся клином