Картезианская соната | страница 31



Шляпа мягко упала на ковер, поля загнулись. Он протянул правую руку, чтобы ее расправить. Только врач, только отчетливый приговор «Она должна скоро умереть» мог принести ему надежду, потому что собственная тяжесть становилась для него непосильной. Каждый день он брал на себя чуть меньше, чем вчера. Ему становилось труднее вставать по утрам, подниматься со стула или вылезать из машины, вообще шевелиться, одолевать лестницы или доводить до конца даже самые пустяковые дела, и кровь, которую выталкивало его сердце, возвращалась обратно с болью. Однако Элла никогда не позволит провести какое-либо обследование. Это немыслимо. Она считает, что у нее тело сложено иначе, чем у других людей, и на рентгеновском снимке всем будут видны эти серые продолговатые органы, плавающие в ней, как морские звери. Нет… ему придется довольствоваться и тем, что есть. Ведь всегда остается вероятность, что доктор до смерти напугает ее каким-нибудь своим ножом или иглой, притом, что ее слабое здоровье (так обнадеживающе очевидное, хотя и не подтвержденное документально) будет ухудшаться с неуклонностью, которую не может не оценить лицо столь глубоко заинтересованное, как он. Он смирится с некоторой неопределенностью. Мистер Гесс знал о духе человеческом ровно столько же, сколько его шляпа (фигурально, разумеется); и хотя его плоть мало-помалу сползала с него, словно густые сливки или сироп, в костях от этого святости не прибавлялось. Однако именно это царство, таинственное в своей магнитной притягательности, всегда ускользающее от взгляда и скрытое, как поток электричества, было источником его печалей и причиной тревог. Он верил, что при помощи хитроумных приборов это царство можно было бы обнаружить, как-то измерить, нанести на карту, ибо именно этот невидимый мир, где обитала его жена, доводил ее до изнеможения. Поток, в который она погружалась, был неощутим, но оставлял влагу на ее теле; а бывало, что мистер Гесс ощущал что-то, какой-то ток, и знал: как ни бледна ее кожа с виду, сколь бы безжизненной ни казалась Элла, распростертая на кушетке или распластавшаяся в кресле, как сброшенная одежда, в ней горит внутренний огонь, она светится, как лампа. Но даже чувствуя это, он мог сопоставить с ее образом только один вид лампы — той, что горела в табачном дыму над покерным столом. Конечно, внутри у нее не было небес, с которых она могла бы упасть, никакого потолочного крюка, цепочки или раскаленной проволочной спирали. В ее мире были разные расстояния, конечно, однако лишь одно направление, и мистер Гесс не мог не удивиться в который раз, почему он, собственно, сидит тут, и как это случилось с ним, таким сугубо материальным телом, пусть даже слегка мешковатым и с вредными привычками, которые Элла не одобряла в своем субтильном, воздушном стиле, — не говоря ни слова, она только испускала аромат, наподобие спелого сыра, стоило ему войти, и температура и освещение менялись, и время останавливалось, и казалось, будто он навеки зажал нос, а порой она попросту вздыхала, и вздох разносился по всему дому, как порыв ветра. Что привязало его накрепко к этой иссохшей ветке (такой образ возникал у него иногда, в минуты, когда казалось, что в прошлом она многое обещала и сперва цвела, а потом приносила плоды, сочные и ароматные)? Как это случилось с ним? Наверно, этот вопрос снова и снова задают себе арестанты, скованные цепью, в наручниках; да черт подери, и Христос тоже думал об этом, когда висел, пригвожденный к кресту. Но голова мистера Гесса не была приспособлена для поисков смысла, он и шлепанцы свои с трудом находил, об ответах и вопрос не ставится, как говаривала жена, нет, в мозгу его лишь кружились эти недоуменные восклицания, как деревянная карусель.