Три еретика | страница 19
На пороге „мрачного семилетия“ русская литература отказывается от образа сильного человека.
Горячечным огнем, уже из наступившей тьмы, вспыхивает на мгновенье гений молодого Достоевского: в страдании раздавленного обстоятельствами бедного маленького человека брезжит какой–то непонятный еще, „запредельный“, „потусторонний“ смысл.
Смысл, который прояснится за пределами наступающей эпохи, по ту сторону ее логики.
Этим пронзительным отсветом гоголевской „Шинели“ замыкается круг „безгеройного времени“.
Такова ситуация, в которой создается вторая повесть Писемского. Повесть о том, как благородный и бессильный идеалист гибнет в обществе неунывающих фанфаронов, практичных „тетушек“ и слабодушных, невменяемо–соблазняемых красавиц. Гибнет не от злых людей и не от явных подлостей, а от всеобщей мельтешни и чепухи, от „всякой всячины“. От несчастного брака, затеянного вроде бы по любви. От извинительной лени, от милой слабости, от доброй податливости. От всеобщего естественного погуливания, пошаливания, пошатывания…
В тяжелое время начинает Писемский. И общий контекст тяжел, и конкретные обстоятельства страшны. Словно бич прошелся по литературе: духом сиротства веет от 1848 года: Белинский в могиле; Герцен в эмиграции; Салтыков в ссылке; Достоевский в каторге.
Враз побледневшие журналы начинают нести старательный вздор, печатают нечто невинное, „нейтральное“: заполняют пустоты. Впрочем, болтовня идет с намеками. Ядовитая полемика, продолжающаяся между авторами петербургскими („западниками“, „либералами“, людьми „просвещенными“ и „прогрессивными“) и москвичами („славянофилами“, „почвенниками“, людьми „консервативными“ и „ретроградными“), мало кого обманывает: по остроумной догадке позднейшего мемуариста Павла Анненкова, это не что иное, как имитация былых браней, — единственная возможность посреди гробового молчания явить бодрость, своеобразный псевдонимный способ обмена политическими идеями. Мы бы сказали теперь, что это брань „по перечислению“: мелкие подколы и ловля „блох“ у противника должны свидетельствовать о несогласиях фундаментальных, о которых сказать нельзя.
В неслышных глубинах, впрочем, тоже происходят сдвиги. Петербургские журналы уже не исповедуют ни настоящего „западничества“, ни реальной „прогрессивности“. Программы размыты. „Современник“, только что перешедший из неумелых рук Плетнева в умелые руки Некрасова, еще только нащупывает линию. Солидные „Отечественные записки“, потерявшие Белинского, а потом и Валериана Майкова, едва удерживают линию. „Библиотека для чтения“, линии никогда не державшая, покоится в объятиях Сенковского, у которого по старости исчезает даже и зубоскальский блеск. Мелкая рябь идет по „просвещенным“ и „либеральным“ журналам.