Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском | страница 14



Юрий Тынянов говорил: «Там, где кончается документ, там я начинаю». По скромным силам автора этой повести, да, говоря по правде, и согласно его твердым намерениям, он не может этого повторить. Он начинает и кончает вместе с документом. И пробует нечто домысливать (вернее, осмысливать) в его четких пределах, покорно соглашаясь выглядеть ограниченным, но не чем иным, как его, документа, границами.

Поэтому автор не останавливается перед тем… да что там! Просто вовсю стремится заполучить возможность время от времени прервать ход рассказа и ввести в книгу то подлинное письмо, то лист протокола, то императорское предписание и т. д. и т. п. Хотя чего-то из этого ею герой не мог в точности помнить, чего-то и вовсе даже не мог знать.

В одном знаменитом спектакле по знаменитой пьесе зпаменитын режиссер в самый мучительно-забористы» момент зажигает свет в зале. Скандальное нарушение законов театра. Встряска. Пробуждение от эстетических переживаний — да, пробуждение — ради переживаний только этических, в чистом их виде, в нагом обличье. Чтоб люди очнулись от зрелища и осознали увиденное, прежде чем начнут автоматически аплодировать.

В очень относительном смысле те документы, которые, где понадобится, вклинятся в текст, должны играть роль того же отрезвляющего света.

Разумеется, автор хотел бы, чтобы читатель доверял и предположениям его, и догадкам. Но он несравненно более хочет, чтобы читатель не забывал: все это в конце-то концов подсобные средства для рассказа о том, кто был, и о том, что и когда с ним было — с суровым и милым Иваном Ивановичем Горбачевским (1800–1869).

Итак…


Он припомнил сейчас, что ведь и те каторжные тянули напев не про какие-нибудь еще, про невские башни, которых и по всей-то Неве — раз, два да и обочтешься, а вблизи городского шуму одна только Петропавловская и есть. Отчего ж тогда, сразу он на нее не подумал? Оттого ли, что услыхал песню из грешных уст меньших братков Ваньки Каина, которых не удостоили бы ни куртин, ин тем паче Алексеевского равелина? И, заговаривая стерегущую боль, полубессмысленно нашептывая привязчивые слова, он вдруг зацепился за три из них — или это они зацепили его, рванув и выдрав тройным своим зацепом больной кусок памяти.

Горит — полночная — луна.

Не так ли оно и было?

Он как бы сразу увидел черную февральскую ночь, первую, которую провел в крепости, — впрочем, и другую тоже, июльскую, безлунную, прозрачную и почти призрачную. Тогда он, сидя уже не в Невской, а в Кронверкской куртине, углядел из зарешеченного окошка, но горькому счастью, всего лишь до половины замазанного белой краской, как повели к валу пятерых.