Путешествие Ханумана на Лолланд | страница 63
– Слоны тех идиотов, которые бежали в Америку из Союза! – объяснял я Хануману.
– Что за слоны?
– Я же рассказывал! Я тысячу раз рассказывал!
Пришлось в тысяча первый… Он ничего не помнил! Все, что я рассказывал, он тут же забывал.
Это были слоны двух русских художников… Сперва диссиденты пытались поразить западного ценителя живописи фюрером в обнимку с Лениным, рисовали Сталина в обнимку с Наполеоном, рисовали Брежнева с Мао в окружении голубых инопланетян с характерными большими головами и лукаво суженными миндалинами глаз. Но напрасно, они быстро убедились, что никому их символистская ностальгия, поднявшаяся на дрожжах запоздалого подражания да выпеченная в горниле суррогатной сюрреалистики, не нужна, и тогда они купили слона и стали его дрессировать, научили держать хоботом кисть и возить ею по пятидолларовой холстине. Ничего получилось. Мазню купили! Сметливые бестии поставили дело на конвейер: другого, третьего к станку! И надо сказать, не только слоны хорошо работали, но и картины продавались. Там, во всяком случае, не было претензии, да и что со слона взять…
– Слоны, – задумчиво повторял Хануман, думая о чем-то своем…
Он снова не слушал; смотрел в дождь и отстукивал мелодию.
Да, черт подери, слоны! Вот о чем я говорил и о чем думал, когда смотрел на картины Потапова. Так называемые его шедевры были полны амбиций, и назывались они с вызовом. Взять хотя бы «Время № 1»: колесо с мелькающими спицами разрезало пенную волну. Или «Время № 2»: покрышка катилась с горы; «Аристократия»: вот это был бы истинный шедевр. Мог бы быть. Тему подсказал я; если б он умел рисовать! Большие разноцветные пузыри в луже с бензином. Но ничего не вышло. Потом были «Технократия»; «Бюрократия», «Иерархия» и прочая, прочая дрянь.
И все же он их продавал. Редко, но продавал. Потому что умел здорово говорить о том, что подразумевается под тем или иным символом. Можно сказать, чем хуже было нарисовано, тем лучше он говорил о том, что нарисовано. Тем более многозначительные символы и термины произносились с важностью в лице самой что ни есть православной. Иногда он так увлекался, что переходил на крик, иногда, задыхаясь, шипел, сипел, кашлял. Очень часто, почти всегда, он говорил: «Тут, конечно, задан насущный экзистенциалистский вопрос». Вот этого я вообще не мог понять. Мне многого стоило, чтобы удерживаться. Когда он включал свое бормотание, мне частенько приходилось прибегать к своему старому избитому приему. По-шендиански я лез за платком то в один карман, то в другой, завязывался в живой узел, потом выгребал из карманов хлам, записки, билетики, которые еще можно было реанимировать и проехать разок, мелочь, которую зачастую ронял и долго собирал, кашлял в кулак, маскируя смех, потом доставал платок и, сняв очки, протирал стекла, глядя на свет прищурившись. Когда-то для всех моих друзей это был знак, что я стебусь, и все начинали лихорадочно бороться со смехом. Но теперь об этом знал один Хануман, который умел сохранять безразличие в любой обстановке, потому что он никогда не лез за словом в карман, как я за платком, и смеялся в лицо любому, когда ему этого хотелось, даже если Михаил Потапов покупал ему пиво.