Прегрешение | страница 53
— Нельзя сменить страну, как меняют белье, — сказал он, — не то…
И она подумала, что весь этот разговор не имеет смысла, он ее не понимает и не хочет понять.
Вокзал, Опера, музей, Ханс второй раз ехал по тому же кольцу. Он спохватился, когда увидел фонтан и концертный зал. «Мы и ездим как разговариваем, — подумал он, — все повторяется». Оба почувствовали усталость. Регина сунула руку к нему в карман, как раньше, в те времена, когда между ними все было хорошо, и мальчик еще не родился, и машины не было, а только две комнатушки под крышей в старом доме.
— Ты ведь тоже вроде бы хотела в Дамаск.
Разумеется, она хотела. Да и кто бы не захотел.
— Она этого не сделает, кто-кто, а она не сделает.
И Ханс договорил:
— Не предаст собственных детей.
Регина вытащила руку из его кармана. «Только не продолжай, — подумала она. — Я все это наизусть знаю: конфронтация и международное положение, и надо же считаться, и надо же принимать во внимание. Ты прав, но ведь есть на свете и любовь, и мечты, и приближение старости, и одиночество».
— Поменьше пафоса! — сказала она.
— Куда уж меньше.
Регина вдруг расхохоталась. Подумать только — мать и этот Якоб Ален в роли классового врага.
Ханс резко нажал на тормоз и остановил машину.
— У вас у всех в голове одни только синие чайки, чертовы синие чайки.
После этого Ханс выложил все, что Регина и без того уже не раз слышала, он будто выступал на собрании, а она этого терпеть не могла. Без уверток, подумала она. Новая интонация, подумала она. Она вышла из машины и ушла, так ничего и не ответив. Глядя вслед отъезжающей машине, она прямо затряслась от злобы. Да пропади он пропадом, этот Дамаск, пропади он пропадом.
По деревне прошел слух, что Элизабет Бош надумала уезжать окончательно и бесповоротно. Завелся у нее один такой из Гамбурга, Лаутенбахов приятель. Все деревенские новости сначала поступали к мяснику, а уж оттуда разносились по домам. Кто-то утверждал, будто бургомистру сверху приказали уволить эту женщину. А Ханса выставят из газеты, вот почему он недавно побывал у матери. Даже на улице было слышно, как он тогда орал. Раймельт знал про все эти пересуды, но не делал ничего, чтобы положить им конец. Если его напрямую спрашивали, он отвечал: «Дело хозяйское». Такая позиция отнюдь не облегчала жизни Элизабет. Лаутенбах со своей стороны отвечал, что его это не касается. Якоб Ален — никакой ему не друг, они просто обменивались марками. Разумеется, от него не укрылось, что между гамбуржцем и Элизабет Бош протянулась такая ниточка, но, в конце концов, люди и сами могли видеть, что женщина каждую неделю получает по бандероли и что вообще она стала какая-то не такая, расфуфыренная, туфли зеленые, губы накрашенные. В общем, не в его вкусе, сказать по правде, но он никому и не собирается навязывать свой вкус. Элизабет больше не показывалась на заседаниях юбилейного комитета. И это лишний раз доказывало, что она послала заявление в Берлин, на самый верх. Одни перестали с ней здороваться, другие, напротив, тайком подсовывали ей что-нибудь лакомое: отборный кусок вырезки, швейцарский сыр, земляничный конфитюр. Было доброе — было и злое, а Элизабет не хотелось ни того, ни другого. Она снова начала запираться у себя в квартире, выходила на улицу, только чтобы запастись самым необходимым, и тем подбрасывала дополнительное топливо в костер сплетен.