Четыре Георга | страница 46



Георг III возражал против того, чтобы расписывали стены собора святого Павла, он считал это папистским обычаем; в результате здание собора по сей день украшают лишь безобразные языческие статуи. Впрочем, оно и к лучшему, ибо картины и рисунки конца минувшего века отличались плачевно низкими качествами, и нам куда приятнее иметь перед глазами белые стены (когда мы отводим взгляд от священника), нежели аляповатые полотна Оупи или немыслимых страшилищ Фюзелли.

Однако существует один день в году, — в этот день старый Георг особенно любил бывать в соборе святого Павла, — когда собор, думается мне, бывает поистине прекрасен: в этот день пять тысяч приютских детей, румяных, как букеты роз, звонкими, свежими голосами поют гимны, наполняющие сердце каждого слушателя благодарностью и ликованием. Я видел много величественных зрелищ: коронации, великолепие Парижа, открытие выставок, римские богослужения с процессиями долгополых кардиналов под сладкогласные трели жирных певчих, — но, по-моему, во всем христианской! мире ничто не может сравниться с Днем приютских детей. Non angli sed angeli[4]. При взгляде на эти прелестные невинные создания, при первых звуках их пения, право же, может показаться, что поют небесные херувимы.

Церковную музыку король смолоду очень любил, понимал в ней толк и сам был неплохим музыкантом. Существует много смешных и трогательных рассказов о том, как он сидел на концертах, им самим заказанных. Уже больной и слепой, он однажды выбирал программу для концерта старинной музыки и выбрал отрывки из. «Самсона-борца», где речь идет про его. рабство, и слепоту, и про его горе. Когда в дворцовой капелле исполняли эту кантату, король свернутыми в трубку нотами отбивал такт, а если какой-нибудь паж у его ног болтал и отвлекался, ударял ослушника этой же трубкой по пудреной голове. Восхищался он и театром. Его епископы и священники исправно ходили на спектакли, полагая, что им не грех показаться там, где бывает этот благочестивый человек. Шекспира и трагедию он, как рассказывают, любил не слишком; зато фарсы и пантомимы приводили его в восторг, и над клоуном, глотающим морковку или связку колбас, он хохотал так самозабвенно, что сидевшая подле милейшая; принцесса вынуждена была говорить ему: «Мой всемилостивый король, будьте сдержаннее». Но он все равно хохотал до упаду над самыми пустячными шутками, покуда бедный его ум совсем не оставил его.

Смолоду было, по-моему, что-то очень трогательное в простой жизни этого короля. Покуда была жива его матушка, — двенадцать лет после женитьбы на маленькой клавесинистке, — он оставался большим, робким, нескладным ребенком под началом своей суровой родительницы. Вероятно, она была действительно умной, властной и жестокой женщиной. В одиночку она вела свой сумрачный дом, с недоверием глядя на каждого, кто приближался к ее детям. Однажды, заметив, что маленький герцог Глостер грустен и молчалив, она резко спросила его, в чем дело. «Я думаю», — ответил бедный ребенок. «Думаете, сэр? О чем это?» «Я думаю о том, что если у меня когда-нибудь будет сын, ему не будет у меня так плохо, как мне у вас». Все ее сыновья, кроме Георга, выросли буйными. А Георг, послушный и почтительный, каждый вечер навещал с Шарлоттой свою матушку в Карлтон-Хаусе. У нее была болезнь горла, от которой она и умерла; но до последнего дня королева-мать считала для себя обязательным ездить по улицам, чтобы люди видели, что она еще жива. Вечером накануне смерти эта железная женщина, как обычно, беседовала с сыном и невесткой, потом ушла спать, а утром была найдена мертвой. «Георг, ну будьте же королем!» — эти слева она неустанно хрипела на ухо сыну; и он старался быть королем, этот простодушный, упрямый, привязчивый, узколобый человек.