Рассказы | страница 5



Я втиснул в паузу всепонимающую солидарную улыбку. «Спал бы да спал…»

— Вся рота, конечно, знает. Только он подменится с проходной — сразу «дед» какой-нибудь его подзывает, сажает рядышком и говорит: «Ну, Шипа (так его еще в роте зовут), как Алка?» Он краснеет, молчит, пот вытирает. А «деды» укатываются: вот дурачок! А ее дом во-от здесь прямо крайний, через дорогу от гарнизона. Шипа вечно на ее окно пялится, думает, раздеваться начнет, что ли, бамбук. Она, может, за вечер раз в окне и мелькнет, а Шипа на морозе всю ночь торчит, стекленеет, а подменный в тепле бичует. Как в смену с Шипой идти, от желающих отбоя нет. Вот Семак с Козловым Шипе и говорят: Алка, как шла с работы, просила зайти насчет книжек каких-то. — Глаза у Ланга блестели, как две льдинки под солнцем.

А у меня затекла шея от беспрерывных поворотов головы в сторону собеседника для показа обратной реакции. Было неудобно лежать: то ли Клыгин плохо накрыл меня одеялом, то ли просто тело затекло… что-то глухое, серое разливалось по душе.

— Насчет книжки… ага. Тогда в процедурке ремонт был — Алка сидела в библиотеке, и Шипа, соответственно, там сидел. Они сказали, значит, а Шипа выдохнул так, будто ему поддых дали, и как побежал через дорогу. Прямо к дому. Семак с Козловым переглянулись — шары вот такие — и за ним. Еле догнали у подъезда. Обратно чуть не волоком тащили, да Шипа особо и не упирался, понял, наверное, только борзанул слегка — подлецы, говорит. Ему Козлов показал подлецов. Завел в кубрик вечерком, въехал раз по рогальнику — Шипа враз все тумбочки пособирал.

— Ланг! — трагическим голосом сказал Клыгин, просунув голову в палату. — Идите в регистратуру, сестра отлучилась. Оттуда ни ногой. Хватит членкору лапшу на уши вешать…

Я постанывал, когда Клыгин сдергивал банки с моей спины. Не столько от удовольствия, сколько от того, что Клыгин ждал этих стонов и, слыша их, был доволен.

«Все. Спать. Этот бамбук меня заколебал. Хватит рассказов про этого дурачка. Что я, помойная яма, что ли?»

На следующий день с утра я отправился на электрофорез.

«Иди сейчас, — таинственным шепотом убеждал меня Клыгин. — Там молодая сейчас…» И улыбался так, что сжатые губы превращались в ведерную дужку.

Ефрейтор был высокий и статный, с золотистым бобриком волос и румяным лицом. Его знал весь гарнизон, и весь гарнизон в нем души не чаял за вечные приколы и прорывающуюся порой доброту к приятелям, которая выражалась в предоставлении тихой гавани лазарета для человека, у которого в роте настали черные дни и надо отсидеться и переждать, когда все затихнет. Доброта фельдшера проявлялась только для немногих избранных приятелей. О нем всегда говорили с уважением и завистью, увидев его широкоплечую фигуру в щегольски заглаженной шинели, когда он приходил в столовую за пайкой для лазарета.