Свет – в каждый дом | страница 7
Его магазин был рядом с магазином «Шутник», где продавались черное мыло для лица, электрические зуммеры — пожимать руки, искусственные собачьи экскременты, трупные мухи, гвозди, проходящие сквозь палец, коньячные рюмки с коньяком, запечатанным внутри, и особые манки для птиц, которыми отец, смеясь так звонко, что слышно было по всей округе, на улицах и в магазинах, научил меня пользоваться: прижимаешь к небу металл и кожу, хорошенько смачиваешь языком, и готово — можешь подражать любой птице, какую услышишь. Там продавались рентгеновские очки, которые мать у меня конфисковала, увидев скреплявшие их острые гвоздики прямо рядом с незащищенным глазом.
Видишь ли, говорю я тебе. Моя мать была еще жива и неплохо себя чувствовала, когда мы с Джеки вернулись домой с нашей историей про автобусную остановку; но тогда все и началось — каждую ночь она терзалась, не в состоянии спать, перебирала знакомых, друзей, разные лица, думая о том, кто из них прислал это письмо: может, один из тех, кто приходил на чашку чая и сидел, улыбаясь ей, в этом самом кресле, хвалил ее кухню, полную начищенных электрических штуковин, и их дом, на покупку которого у них ушло почти сорок лет. Это было ужасное время. Раз к нам зашел один человек, работавший в налоговой инспекции, сосед, старый друг; он сел на тахту и свесил голову. Его извиняющийся лосьон после бритья. Он сказал: обычно мы получаем всякие письма от ненормальных, и обычно они сразу отправляются в помойку, жаль, что это мне не попалось на глаза, а то бы и оно. Мать похлопала его по руке. Отец угостил его виски, похлопал по плечу.
(А дальше что произошло? спрашиваешь ты.)
Она стала чахнуть, болеть. Он за месяц постарел на двадцать лет. Он работал с инспектором, приходившим, чтобы разобраться в его делах; это была женщина, молодая, под тридцать, она нашла какую-то старую ошибку в его учетных книгах, взяла с него штраф, а когда закончила, пожала ему руку и сказала, что общение с ним доставило ей удовольствие, и что удовольствие в ее работе — вещь редкая. Потом все кончилось, прошло. Но мать все сидела на низком стульчике у себя в кухне, в одиночестве пила чай и неотрывно глядела на миксер, в пустоту, зная совершенно точно, что кто-то хотел причинить ей боль.
Я оборачиваюсь. Тебя нет. Я так и знала. Никого тут нет, одна я, да отец дышит в соседней комнате.
Тогда я стираю со стола. Я стираю крошки на пол, а не в руку, как следовало бы, а мать смеется надо мной. Теперь, в безопасности, на небесах, мертвая, она часто смеется надо всеми моими неряшливыми привычками, надо всем, что при жизни привело бы ее в ярость. Я оставляю простыню сушиться два дня и две ночи, невзирая на дождь и мнение соседей, а она счастливо смеется. Я вытираю нос рукавом, а она все смеется и смеется, хлопает в ладоши. Я пытаюсь шить — что-нибудь, что угодно, — а она во все горло хохочет мне в ухо, как будто никогда не видела ничего смешнее.