Наш Современник, 2004 № 06 | страница 21



они поют! Совсем не так, как у меня написано, но мне это больше нравится!” И потом категорично: “Я должен подумать, как это правильно записать!” Так в этот раз и не удалось подго­товиться к сдаче рукописи. Однако Георгий Васильевич был рад этому, во-первых, потому что случайно нашел лучший вариант, во-вторых, потому что появился повод еще подержать свои ноты. Мне вспомнилась история о средне­вековом гончаре, который разбил свою великолепную вазу только потому, что ему мере­щилась другая, еще лучше. Через несколько дней он позвонил мне и с гордостью произнес: “Вы знаете, а я все-таки записал этот хор так, как надо!”.

Меня всегда удивляло, почему он пишет бесконечное количество вариантов одного сочинения шариковой ручкой, а не использует более удобные, на мой взгляд, карандаш и ластик, исправляя написанное на одном листе. “Не ленитесь писать как можно больше вариантов, карандаш (в его случае, ручка. — А. В. ) сам знает, что делает, он умнее головы”, — говорил он мне. (Хотя Эльза Густавовна не раз повторяла, что “Юрий Васильевич привык все держать в голове”.) Я же обычно все комбинировал в уме, записывая уже готовое, и если упирался в какое-то место, то уже застревал надолго. Из подобных патовых ситуаций легко можно выйти, как я потом понял, используя метод Свиридова: стоило только начать переписывать вещь заново, и волшебным образом умственная “затычка” упразднялась, и ты спокойно проходил каверзное место и писал дальше.

Почерк у него был весьма коряв, каллиграфически писать никак не получалось. Когда он старался, чтобы вышло аккуратнее, это занимало у него очень много времени. “Скажите, сколько вы тратите на написание вот такой одной страницы? — допытывался он, завистливо глядя на мою, заполненную почерком примерного школяра, рукопись, — день, два?” — “Всего час”. — “Да у вас просто большой талант на это”. “Главное, чтобы он не оказался единственным достоинством моей музыки”, — с иронией отвечал я ему мысленно.

Во время одной из встреч он рассказал, как он был поражен игрой на кларнете американца Бенни Гудмэна каких-то древних литургических песнопений: “Вот бы вы написали подобное, но в русском ключе”. Эти слова запали в душу, и спустя какое-то время я показал ему свою “Триптих-сонату”. Когда он изучал новые ноты, он делал это не просто с большим интересом, а, скорее, с потрясающей жад­ностью во взгляде, сняв свои бессменные затемненные очки, близко поднося к глазам страницы, словно впиваясь в каждую строчку.