Наш Современник, 2002 № 08 | страница 4



Возьмем-ка и мы книгу Тургенева с таким прицелом. Рассказ первый — “Хорь и Калиныч”. Про охоту ничего, кроме слов: “В качестве охотника посещая Жиздринский уезд, сошелся я в поле...” Рассказ второй — “Ермолай и мельничиха”. Начинается уж точно про охоту: “Вечером мы с охотником Ермолаем отправились на “тягу”... Но, может быть, не все мои читатели знают, что такое тяга. Слушайте же, господа”. Вот оно! И на первых страницах и впрямь идет рассказ о том, что такое тяга. Но потом и до самого конца — вновь о судьбах человеческих, и лишь в финале: “Стадо диких уток со свистом промчалось над нами, и мы слышали, как оно спустилось на реку недалеко от нас. Уже совсем стемнело и начинало холодать; в роще звучно щелкал соловей. Мы зарылись в сено и заснули”. И так далее, из рассказа в рассказ охота дается лишь несколькими штришками, для затравочки.

Гончаров, обожавший “Записки охотника”, написал однажды: “Да, Тургенев — трубадур (пожалуй, первый), странствующий с ружьем и лирой по селам, полям, поющий природу сельскую, любовь — в песнях, и отражающий видимую ему жизнь — в легендах, балладах, но не в эпосе”. Но Гончаров не добавил, что ружье рассказчику нужно лишь для отвода глаз, чтоб не ходить с одной только лирой, чтоб не подумали: “Вот, дурак какой-то, шатается по окрестностям, пялится да расспрашивает, а потом черканет в книженцию, а мы расхлебывай!” Нет — у него ружье, он охотится, а о судьбах человеческих вызнаёт так только, невзначай.

Но и судьбы он изучает не из праздного любопытства, не ради того, чтобы представить нам паноптикум, с назидательными историями и восклицанием: “Гляньте, чего только на белом свете не бывает!” В “Мертвых душах” Гоголь открыл нам традицию самоизучения, самоосознания — что такое мы, русские, каков наш национальный характер, чем мы отличаемся от других народов, и почему Господь выделяет нас среди иных. В чем наша оригинальность?

Великий Пушкин в “Рославлеве” совершает открытие: русский может быть европофилом, галломаном, может знать французский язык лучше, чем свой родной, может восторгаться западной культурой... Но когда эта западная культура придет к нам, чтобы завоевать нас и уничтожить нашу культуру, тот же самый галломан и западник вдруг превращается опять в русского медведя, не желающего видеть европейских крыс в своей берлоге. Он способен и саму берлогу свою — Москву свою — сжечь вместе с крысами, только бы не потерять свою особенную и неповторимую суть. (Не случайно ведь некоторые склонны искать корень слова “Москва” в одном из угро-финских языков, где оно означало “медвежью берлогу” или “медведицу”.)