Книга Джо | страница 72



Спальня отца почти не изменилась: дубовая мебель, грязного цвета ковер, поблекшее бархатное кресло погребено под ворохом старых газет и журналов. Мамин туалетный столик на месте, лосьоны и кремы по-прежнему стоят на подносе с восточным орнаментом у зеркала, к ним не прикасались больше двадцати лет. Если бы мне захотелось открыть ящики ее комода, то я наверняка нашел бы там ее блузки, шарфы и белье, аккуратно разложенные в ожидании ее прихода. Знаю, потому что в первые годы после ее смерти я регулярно наведывался к этому комоду, иногда вынимал какой-нибудь шарф, чтобы вдохнуть ускользающий аромат ее духов. С чего бы вдруг отец стал освобождать комод за эти годы? Его дом превратился в склеп, в котором хранятся разрозненные остатки того, что когда-то было семьей, хранятся, неподвластные ни времени, ни другим стихиям, которые порвали нас в клочья.

Всегда лучше, чтобы пластырь наклеивал кто-то другой. Когда сам отклеиваешь эту белую полосочку, то испытываешь безмерную жалость к самому себе, это действие как будто лишний раз подчеркивает, что в целом мире не нашлось никого, кто бы сделал это для тебя! Я со вздохом склоняюсь к зеркалу, чтобы приклеить пластырь на висок, и обращаю внимание на какое-то отражение. В самом углу зеркала видна дверь в спальню отца, прикрытая наполовину, и с обратной стороны на ней висит плакат в раме. Я оборачиваюсь и, к своему огромному изумлению, вижу, что не ошибся: это прошлогодняя афиша, выпущенная по случаю шумного выхода фильма по «Буш-Фолс». Выглядит она так: на заднем плане изображен бассейн, он обрамлен голыми, широко расставленными ногами и обтянутыми бикини ягодицами — женщина стоит к нам спиной. Между ног у нее виднеется стоящий по пояс в воде Леонардо Ди Каприо, который с дурацким, преувеличенным восхищением глазеет на верхнюю часть ее тела, невидимую зрителю. Под фотографией крупным белым шрифтом написано «Буш-Фолс», а ниже — идиотский рекламный лозунг: «Такое жаркое лето». У Оуэна при виде этого плаката случился приступ смеха минут на десять.

— Господи помилуй! — выдохнул он наконец с сильным южным акцентом, который он всегда изображает в таких случаях. — Какая прелесть!

— Это же пошлость! — возмутился я, задетый его снисходительным тоном.

— Восхитительная пошлость! — воскликнул Оуэн и снова покатился со смеху. Мне было совсем не до смеха, я пытался представить, что подумает Люси Хабер, когда увидит этот плакат.

И вот вам, пожалуйста: он совершенно необъяснимым образом висит на двери отцовской спальни. Я пристально смотрю на него, пытаясь какими-нибудь аналитическими методами определить смысл того, что он здесь. По какой причине отец мог бы повесить у себя афишу к фильму собственного сына? Я вижу единственный возможный ответ, и он ошарашивает: гордость. Отец мной гордился. Город стоял на ушах после выхода книги, местные газеты пестрели гневными передовицами и письмами открещивающихся читателей. Через два года, когда вышел фильм, десятки новостных и развлекательных изданий снова подняли бучу, и журналисты толпами повалили в городок — писать о нем заметки и интервьюировать тех, с кого были написаны герои фильма. С кем бы ни говорили репортеры — все поливали меня грязью. Шериф Мьюзер даже попытался инициировать коллективный иск против меня. И вот во время всей этой вакханалии мой отец, с которым я практически ни разу не разговаривал за десять лет, взял эту киноафишу, вставил в рамку и повесил у себя в спальне, чтобы видеть ее каждый вечер перед отходом ко сну.