Голубая рапана | страница 20



Вспомнив утренние мучения, я решил спрятать рапану в сарай, но предварительно зарисовать. Раскрыл мольберт, который когда-то сделал из комлей бамбуковых удилищ, приколол лист ватмана и выделил раковине место в левой нижней четверти листа: я решил скомпоновать раковину с рамным переплетением, которое вдруг показалось мне похожим на тюремную решетку. Я мысленно разделил рапану на три зримо различных части и чиркнул три линии на ватмане, потом легонько провел вертикальную ось симметрии, посмотрел на планировку пространства и удивился: все было так, будто я собирался набрасывать портрет. Вот три равных части: лоб, нос, рот с подбородком, вот ось-нос, вот линия глазниц, линия рта. Я глянул на рапану: ниже "подбородка" виделось что-то светлое, будто батистовое жабо.

Солнце садилось и теперь освещало раковину с другой стороны, не с той, что утром, а как-то снизу, да еще снизу на нее падал рефлекс от подоконника, покрытого белой эмалью, и рапана засветилась изнутри чужим розовато-голубым светом. Я присмотрелся.

В глубине темных пятен-глазниц сомкнулись две тени, будто веки, и линия рта горько и печально была изогнута. Вот височные впадины, вот тень от узких ноздрей… Слегка прижаты уши, а высокий лоб розовато и выпукло навис над ястребиным носом.

Я любопытно всматривался в странный световой эффект: где я видел это лицо? Кто-то из древних: философ, а может, воин? Я видел этот трагический излом губ, кажется, в учебнике по истории, а может, на репродукции чьей-то картины.

И в это время солнце село за холм Митридат: потухла раковина, исчезла тюремная решетка, и у соседей визгливо хрюкнул поросенок. Очарование исчезло.

Я глянул на будильник, записал на уголке ватмана время, чтоб не забыть, когда завтра начать работу: я решил оставить рапану до следующего вечера и, когда вставлял в окна сетки, боялся даже задеть раковину, чтобы не пошевелить и не нарушить завтрашний эффект.

Лежа на жесткой своей постели, вспоминал я картинки из учебников, книги, кинофильмы, репродукции картин, просто мысли и образы. Вдруг я вспомнил: пыльная дорога, уходящие вдаль кресты вдоль нее, распятые на крестах спартаковцы. Спартак! Но нет, не он. Дорога, нищий философ, рубище. Дервиш? Нет, пожалуй, нет. И потом — жабо. Но дорога, обязательно пыльная дорога. Или тюрьма.

— Выхожу один я на дорогу, — недовольный своей памятью, пробормотал я… и повернул направо.

Я повернул направо и вернулся на мост.

Все разошлись. Ушел и художник. Было тихо-тихо: не шелохнулись косы плакучих ив, молчали птицы, кое-где в бледно-фиолетовом небе мерцали звезды, над горизонтом уже выплывал месяц, но еще голубовато-розово потухал закат.