Воспоминания | страница 46
Все это мы вычитываем в его стихах, но это же и ключ к его человеческому существу, к линии его поведения, ко всему, вплоть до житейских мелочей. Отсюда та редкая в среде писателей свобода, независимость, нечувствительность к уколам самолюбия. Он всегда казался пришедшим очень издалека – так издалека, что суждения его звучали непривычно, порой вычурно. Но вычурность эта не словесная игра: сегодня – так, завтра – этак, а крепкие из крепкого коренья.
Те, кто знали его в эпоху гражданской войны, смены правительств, длившейся в Крыму три с лишним года, верно, запомнили, как чужд он был метанья, перепуга, кратковременных политических восторгов. На свой лад, но так же упрямо, как Лев Толстой, противостоял он вихрям истории, бившим о порог его дома. Изгоем оставался при всякой власти. И когда он с открытой душой подходил к чекисту, на удивление вызывая и в том доверчивое отношение, – это не было трусливое подлаживание. И когда он попеременно укрывал у себя то красного, то белого, и вправду не одного уберег, – им руководили не оппортунизм, не дряблая жалостливость, а твердый внутренний закон.
Нет, он не жалостлив. Жесткими штрихами, не минуя ни одной жестокой подробности, рисует он русскую историю в своих стихотворениях последнего периода. Впрочем, назовешь ли их стихами? Он их так называл. Не с того ли времени, как он до конца осознал свою мысль, не стало ему охоты рифмовать, раскачивать метром свои поэтические замыслы? Теперь он, как сам говорит, слово к слову «притачивает, притирает терпугом», ища только наиболее крепкого, емкого. Утекает последняя влага – не своя, заемная – только хруст да трение сопротивляющегося материала. Люб – не люб нам этот стих, но он точнее отражает внутреннее сознание поэта.
Я не пишу истории жизни Волошина. Из рассказа моего о нем выпадают целые периоды. Другие полнее опишут последние коктебельские годы, когда дом его и он сам были центром, собирающим поэтов, литературоведов, художников; писатели дореволюционные встречались с начинающими; многие произведения читались здесь впервые, – впервые прозвучали имена, позже упрочившиеся в литературе. Десятилетие от начала 20-х годов до начала 30-х.
Я не бывала на этих людных съездах. Мне чаще случалось заезжать в Коктебель в глухую осень, в зимнюю пору, когда по опустелым комнатам стонал ветер и ночь напролет хлопала сорвавшаяся ставня, а море холодно шуршало под окнами! Не в шумном окружении – мне запомнился одинокий зимний Макс – Jupiter Fluxior {Юпитер льющийся (лат.).}. Он все так же схож со своим каменным подобием – Зевсовым кумиром, – когда в долгой неподвижности клонит поседелую гриву над маленькими акварельками. Слушает, спрашивает, не слушает, а рука с оплывшими пальцами терпеливо и любовно водит кисточкой. Преждевременно потучневший – ему нет пятидесяти – не от сердца ли? Так старый любовник, как зачарованный, опять и опять повторяет все её черты – то алой на закате, то омраченной под дымной завесой, – но все её, Единственной, «Земли Незнаемой».