Кролик успокоился | страница 4
Они стоят в толпе встречающих, в первый вторник после Рождества, в последний год правления Рейгана. Какой-то низкорослый еврейчик с горбато-сутулой спиной и суетливым проворством движений, какие нередко отличают его сородичей, снует перед ними туда-сюда, нетерпеливо оглядываясь на отставшую жену и покрикивая: «Шевели ногами, Грейс!» — так, словно между ним и его женой нет никаких Энгстромов.
Надо же — Грейс, отмечает про себя Гарри. Необычное имя для еврейки, хотя кто его знает. У них имена все больше библейские — Рахиль, Эсфирь… да нет, не всегда: Барбара, Бет[2] тоже часто встречаются. Он еще не до конца привык, все присматривается к многочисленным здешним евреям, старается чему-то у них научиться, вобрать в себя их особую философию, которая позволяет им хватать и не выпускать из рук все, что только может предложить жизнь. Посмотреть хотя бы на этого сгорбленного старикана в ярко-розовой клетчатой рубашке и красных, как губная помада, штанах — вот ведь неугомонный, скачет взад-вперед, как заяц, можно подумать, не самолет во флоридский аэропорт прибывает, а последний поезд отходит от варшавского перрона. Когда Гарри и Дженис еще только собирались здесь осесть, их консультанты по Флориде (главным образом Чарли Ставрос и Уэбб Мэркетт) просветили их, что побережье со стороны залива считается христианским, в отличие от чисто еврейского берега Атлантики; однако по мере накопления собственного опыта Гарри все больше убеждался в том, что вся Флорида — еврейская, в той же мере, в какой, скажем, Нью-Йорк, Голливуд и Тель-Авив. У себя в кондо[3] они с Дженис всеобщие любимцы — гои тут в диковинку и, глядя на них, все умиляются. Наблюдая за тем, как этот сморчок лет семидесяти, не меньше, шустро срывается с места, делает спринтерский рывок, потом зигзагами скачет между стульями, чтобы никого не пропустить вперед и первому оказаться у дверей выхода, Гарри с тоской думает о собственной тучности (двести тридцать фунтов на самых щадящих весах), в которую он в свои пятьдесят пять запеленут, словно во множество одеял: каждые десять лет — новое одеяло. Его здешний доктор, как попугай, твердит одно и то же: пора кончать с пивом по вечерам и перестать кусочничать, и с вечера он всякий раз, почистив перед сном зубы, дает себе зарок взяться за ум, но наутро снова светит солнце и его снова неудержимо тянет пожевать чего-нибудь солененького и хрустящего. Как любил говаривать к концу жизни Марти Тотеро, его бывший баскетбольный тренер, в старости человек все ест и ест и не может остановиться и все ему кажется, что еда не та. Иногда Кролик опасается, что дух его не выдержит такой перегрузки — таскать за собой столько плоти. В груди частенько что-то неприятно сжимается, покалывает, и боль доползает до левого плеча. У него случается одышка, и тогда ему кажется, что вся грудь чем-то забита, чем-то тяжелым, давящим. В детстве, когда, бывало, кольнет разок-другой — обычные функциональные нарушения в период роста, — он пугался, а взрослые отмахивались, отшучивались, и он, глядя на них, тоже не принимал этого всерьез; теперь он сам давно уже взрослый, тут сомневаться не приходится, и значит, нечего надеяться на других, надо самому от себя отмахиваться.