Лестницы Шамбора | страница 17
– Пойми, ты мог бы мне помочь! Когда я была маленькой, меня одевала мама. Она одевала меня до тех пор, пока мне не исполнилось девятнадцать лет. Каждый вечер она раскладывала в ногах моей постели платье на завтра.
– Я тебе не мама. А ты уже не маленькая.
Говоря это, Эдуард искренне возмущался: как же это ее мать могла заботиться о нарядах своего дитяти до такой степени, чтобы по вечерам вынимать их из шкафа и раскладывать на краешке постели?! Его собственная мать – чудесная женщина, человек, которого он любил больше всего на свете, если не считать игрушечных машинок, – никогда не заглядывала к нему в спальню, более того, вообще не поднималась на верхний этаж, где жили дети. Честно говоря, он даже не был уверен, что ей известно о существовании этого этажа и детских комнат. Она произвела на свет девятерых детей. Но он сильно подозревал, что она не интересовалась, выжили ли они после рождения.
Держа в руке стакан розового вина, зажав в пальцах кусочек миндальной нуги, он говорил по телефону с Пьером Моренторфом. Позвонил Франку в Лондон, позвонил в брюссельский магазин. Затем вернулся к Леонелле и Франческе, которые сидели на полу, раскладывая журналы и книги, в седых облаках дыма от сигарет со светлым табаком. Франческа вскочила на ноги с невыразимой радостью-.
– Ну как? Разве я не прекрасна? – спросила она. – Признайся, что ты потрясен!
И она игриво ткнула его кулаком в живот. Он согнулся вдвое и признал, что ее платье свободного покроя с глубоким вырезом, без рукавов – просто чудо. Они сели за стол. Были поданы постные свиные ножки, красноватые букатини,[14] посыпанные сладким перцем. Ужин проходил безрадостно, и только «Пино Гриджо», выдержанное и сладкое, оживляло атмосферу. Леонелла восторженно рассказывала про бельканто, про спреццатуру,[15] прерывая каждое слово надсадным кашлем. Комнату заволок густой табачный дым.
Эдуарда одолела мигрень, и он покинул дам неприлично рано. Франческа пришла в ярость. В два часа ночи она явилась в спальню, начала укладываться в постель и бесцеремонно разбудила его. Начала упрекать в эгоизме, в равнодушии, в частых отлучках и поездках, в неучтивости по отношению к Леонелле, к этой «подлинной звезде» итальянской медицины. Нет, он и впрямь ужасный облом.
Франческа сидела на постели. Все четыре дверцы стенного шкафа были распахнуты настежь. Она уже сбросила свое платье-балахон. Она бессмысленно глядела на это кладбище тканей. И плакала. Никогда он ей не поможет. Никогда слова доброго не скажет. Внезапно Эдуарду стало тошно. Он дотянулся до блекло-голубого шерстяного свитера и набросил его на плечи. Уткнулся лицом в пустой рукав свитера. Потом пригляделся к шерстяной вязке. Он созерцал петли, как верующий – свое божество, так пристально, словно изучал их под микроскопом: шерсть состояла из сплетения тоненьких волокон, состриженных с живых овец по весне. Сейчас как раз стояла весна. Рассеянно слушая причитания Франчески, он снова уткнулся лицом в пустой рукав антверпенского свитера. Антверпенская шерстяная пряжа вот уже несколько веков изготовлялась на шерстобитнях, стоявших по берегам Арно. Его одолевал сон. Он вдруг подумал: тепло исходит не от женщин, на краткий миг дарующих нам жар своих грудей, и не от осла или быка, жующих корм в стойлах, – не они согревают людей. С начала неолита человека греет лишь овца. И человека можно определить так: животное, закутанное в овечью шерсть. Он изо всех сил боролся со сном, пытаясь вникать в слова Франчески. Выдержав полтора часа обвинений, жалоб и упреков, повторявшихся по кругу, он встал, поцеловал ее в голову и направился к двери, чтобы достать бутылку воды. Франческа спросила: