Голубые молнии | страница 35
Пленный мгновенно все сообразил, и общий язык нашелся: Крутов заговорил сам.
Это меняло дело. Советский офицер, прилично владевший немецким языком, мог пригодиться, и допрос начался. Столько сделав, чтобы спасти свою жизнь, продолжавшую висеть на волоске, Крутов готов был на все, чтобы этот волосок не оборвался.
Вдали грохотало. Пахло гарью. Красные отсветы выхватывали из темноты черный снег, черные трупы, черные скелеты деревьев. На фоне дальних пожарищ изломанные черные ветви казались руками мертвецов, протянувшимися за живыми…
Немецкий офицер с. окровавленным, почерневшим лицом, отрывисто и зло задававший вопросы, стуча по обгорелому пню своим тяжелым вальтером, олицетворял для Крутова в этот миг его судьбу.
Он торопливо, захлебываясь, размахивая руками, отвечал на вопросы; он говорил и говорил, растекаясь в ненужных подробностях и объяснениях. Главное, не замолкнуть, не остановиться, не дать почувствовать офицеру, что он уже все сказал, ничего больше не знает, а значит, и не нужен.
Не расчет, не мысли, не чувства руководили в тот момент Крутовым, а животный инстинкт самосохранения, заслонивший теперь все.
Пусть офицер стучит, пусть кричит, пусть бьет. Только пусть не нажимает на спуск запачканным, в земле длинным пальцем.
Только не это! Только сохранить жизнь! Любую. Жалкую, тяжелую, унизительную… Но сохранить.
И Крутов говорил и говорил. Он сообщал номера подразделений, имена командиров, задание десанта, его численность.
Сказавши «А», приходилось говорить «Б»…
Крутову повезло. Подъехал какой-то начальник, ему стали докладывать, ссылаясь на ответы пленного. Начальник довольно кивал головой. Даже улыбнулся.
Крутова отправили в тыл. Основательно допросили и угнали в лагерь для военнопленных.
Не требовалось особой сообразительности, чтобы сразу понять — живым из этого лагеря мало кто выйдет. Надо было либо бежать — это порой удавалось, но редко, либо доказать начальству, что ты полезен, что ты еще можешь пригодиться.
Закон алфавита продолжал действовать неумолимо. Крутову удалось выдать нескольких беглецов. Его жизнь стала легче. Он теперь меньше боялся благоволивших к нему немцев.
Зато боялся своих.
Своих? Они давно перестали быть своими. Теперь Крутов ненавидел этих изможденных, бледных людей с их впалыми щеками и бритыми головами. Он ненавидел тряпки, которыми они повязывали разбитые ноги, выцветшие гимнастерки, все в ссадинах и шрамах тяжелые, беспомощные руки.
Но особенно он ненавидел их глаза. О боже, как он ненавидел эти серые, черные, голубые глаза, у которых был один взгляд, когда они смотрели на него!