Земля под ее ногами | страница 51
— Нет места, говоришь… — Она задумалась.
— Вот именно, — подтвердил я, направляясь к воде. — Нет совсем.
В тот памятный день на пляже я впервые увидел Вину. День, когда я влюбился без памяти, день начала моего рабства длиною в жизнь. Но тут я себя останавливаю. Может быть, я сливаю вино нескольких выходных, проведенных на пляже, в бутыль одного дня? Черт возьми, оказывается, есть вещи, которых я не помню. Это случилось в тот или в другой день? В ноябре или в следующем за ним январе? Когда мой отец прилег вздремнуть или после того, как я искупался? Многое уже стерлось из памяти. Трудно поверить, что так велика куча песка, заслонившая эти годы. Трудно поверить, что это было так давно, что плоть смертна, что все движется к своему концу. Было время, когда я принадлежал будущему. Обожаемому будущему моей обожаемой матери. Настоящее было лишь средством; прошлое — не более чем грудой глиняных черепков, бутылкой, вырытой моим отцом на пляже. А теперь я принадлежу вчерашнему дню.
Это строчка из песни? Не помню. Может, вы помните?
В любом случае — в тот ли золотой послеполуденный час, или в другой, с оттенком бронзы, — знаменитый мистер Пилу Дудхвала и его знаменитое «презентативное сопровождение» вступили на пляж Джуху. Впрочем, в то время я еще ничего о нем не знал. Я пребывал в полном неведении относительно растущей известности этого городского «персонажа», «человека с большим будущим», поставлявшего молоко во все концы страны. Я даже не подозревал, что его настоящая фамилия была Шетти — как наша, до того как ее переделали на английский лад. Но никто уже не называл его этим именем, потому что сам он предпочитал быть «молочником и на деле, и по прозванию»[45]. Я никогда раньше не слышал придуманное им выражение, которое он употреблял по отношению к своей клике, состоявшей из родственников и приближенных, и по поводу которого не уставали упражняться местные остряки («препротивное сопровождение», «превентивное сопровождение» и т. д.); но Пилу Шетти, он же Пилу Дудхвала, был невосприимчив к сатире. Я видел перед собою просто кругленького человека, облаченного в белую курту и пайджаму[46], не старше тридцати — молодого человека с таким колоссальным чувством собственной значимости, что он казался пожилым. Он выступал гордо, словно павлин. Его густые темные волосы, обильно смазанные маслом, напоминали спящего мангуста. Он держался по-королевски, как Калигула или Акбар — правители, носившиеся с выдумками о своем божественном происхождении. За ним следовал высокий носильщик-пуштун в тюрбане и шарфе, он держал над монаршей головой огромный разноцветный, сверкавший блестками и зеркальцами зонт.