Том 4. Начало конца комедии | страница 50
Предупреждаю пассажира. Он говорит, что в тяжелые шторма не попадал, но вообще совсем не укачивается. И вдруг о Юре:
— Неужели в Морфлоте разрешается так вести себя? Неужели поведение капитана в таких вопросах у вас не регламентируется? Имеют ли право общественные организации вмешаться и указать капитану рамки и границы? Юрий Иванович даже афиширует связь.
— На судне ничего никогда не скроешь. Потому, вероятно, капитан и не скрывает.
— Ни на каком производстве такие вещи нельзя скрыть, но люди хотя бы делают вид, стараются хотя бы внешне регламентировать свое поведение.
— Послушайте, Шалапин, какое вам дело и зачем вы лезете в чужой монастырь? — говорю я.
— Я социолог. Ваш пароход — микромодель общества. Мне очень интересно наблюдать. Между прочим, ситуация повторяет здесь ту, в которой находился начальник отдела кадров у нас в НИИ. Он тоже вступил в связь с секретаршей.
— Вы наблюдали за их отношениями?
— Не только наблюдал. Изучал. Это моя обязанность.
Холодный фронт догонял справа с кормы, а солнце было слева низко. От судна падала на зыбь четкая тень. Возмущенная судном волна рождалась в этой тени, потом выкатывалась из тени на солнце и ослепляла пенной белизной, настойчиво заставляя ассоциировать с рассыпающимся на солнце чистейшим горным снегом, с «мороз и солнце, день чудесный», а справа вздымался из горизонта мрак, клубящийся аспид, поражаемый молниями, как змей Георгием Победоносцем. Над аспидом-змеем кипели кучевые облака. Над ними в зените беззащитно голубело.
Фронт шел нам наперехват, или мы шли ему наперехват.
Но так или иначе этот грозовой воротник — огромный дугообразный облачный кучево-дождевой вал был верным признаком жестокого шквала и тяжкого шторма. Стрелы молний мелькали все чаще и, как и положено стрелам, дрожали махровыми оперениями еще какие-то доли секунды после удара в черноту, в мрак, в змея. Океан тускнел, и в помещениях пришлось включать свет, хотя солнце все еще светило с левого борта. Зыбь начинала завихряться, но как-то тяжело, поблескивая тускло, как тюбики масляной краски. Когда между нами и фронтом осталось миль пять, видны стали смерчи — разорванные, расхристанные, вертящиеся как юродивый под дождем. И стал доноситься грохот — сплошной грохот, а не отдельные грома. Затем смерчи превратились в заряды града и накрыли судно, и так сразу все стало странно, что, казалось, электрический свет в помещениях изменил цвет, похож стал на мочу больного — очень желтый, именно какой-то болезненный. И в летящей мгле исчезли мачты, и грузовые стрелы, и палубный груз.