Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер | страница 15



быть католичкой, но тогда ей не пришло в голову спросить. «Знаешь, у матери постоянно болела челюсть. Однажды она призналась: это оттого, что, когда она была маленькой девочкой, монахини в ее школе раз в неделю колотили ее по зубам деревянным молотком, чтобы вправить неправильный прикус». Я припоминаю, как бабушка терла себе челюсть и морщилась. Правда, я всегда думала, что она это делала, когда раздражалась: отец воспроизводит в точности тот же самый жест, когда кто-нибудь задает ему слишком личный вопрос или начинает, как он говорит, «компостировать мозги».

И Дорис, и я — мы обе унаследовали этот фамильный прикус, а кроме того, тетушек и дядюшек Дорис, братьев и сестер Сола, персонажей анекдотических, которые поведали ей кое-что из истории семьи, когда она выросла. Они-то и рассказали Дорис, что ее родители встретились на ярмарке графства, проходившей неподалеку от фермы, на которой жили отец и мать Мэри (скорее всего, в Огайо, куда Сол мог добраться из Чикаго за один день). Мэри была стройной девушкой с прекрасными каштановыми полосами до пояса. «Настоящей красоткой была твоя мать», — рассказывал Дорис кто-то из дядей. Сол был высоким, красивым молодым человеком из большого города. Когда они бежали вместе, ему было двадцать два, ей — семнадцать. Мэри Джиллич стала Мириам Сэлинджер[20] и никогда больше не видалась со своими родителями и не говорила с ними.

Как и в большинстве семейных ссор, теперь уже трудно определить, кто с кем не разговаривает. Одно очевидно: в те дни девушка из ирландской католической семьи не могла просто так взять да и выйти замуж за еврея[21]. Да и еврей, беря себе жену, принадлежащую к другой вере, должен был ожидать, что поднимется переполох; но со временем, рассказывала Дорис, мать Сола полюбила Мириам как родную дочь. Целый год после смерти матери Сол ежедневно ходил в храм. Это потому, думает Дорис, что он, женившись на нееврейке, чувствовал свою вину, даже несмотря на то, что мать приняла его выбор. Кто это знает, кроме Бога, с которым он говорил один на один.

Лично я могу сказать: на еврейский вопрос отец реагировал очень чутко. Резоны такой щепетильности я могу прояснить для себя, только сравнив ее с тем, как мой сын в четыре года реагировал, когда вставал вопрос о попке (раз тысячу на день, насколько мне помнится). Эта часть тела вызывала смешливый интерес, служила мишенью шуток, неудержимо влекла к себе и одновременно отталкивала; драгоценная тайна хранилась — и выставлялась наружу кусочком румяной плоти. Тотем и Табу. В доме моего отца уровень возбуждения, который достигался при упоминании чего-нибудь еврейского, можно сравнить только со степенью прочности преграды, какая ставилась реальным жизненным фактам.