Колыбель в клюве аиста | страница 51
― Напиши.
― Не люблю писать, да и не до писем будет на войне, ― сказал очень важно Ромка, но, передумав, добавил: ― Ну, если хочешь... ладно. ― После паузы и вовсе утвердился в решении: ― Договорились, по рукам, напишу.
Он ловко втиснулся в пароходную кутерьму, пробрался по трапу и, когда пароход стал отчаливать, помахал рукой. И я помахал, но осекся, обнаружив в руке сверток с едой: забыл отдать Ромке ― вот кому харч во сто крат нужнее!
Выехали по косогору на широкую приозерную террасу. Ехали неспешно, то и дело огибая топи и песчаные бугры. Садык сломал надвое яблоко и со словами "Бог велит пополам делить" отдал вторую половину мне: когда с яблоком управились, завел длинную речь о доброте. Доброта означала щедрость, добрый человек тот, кто без колебания делится последним. Он, Садык, по его словам, даже страдал от доброты. Пример? А вот яблоко, съеденное только что. Боже, сколько страданий принесла Садыку его доброта! Признаться, мне было не до разглагольствований о добре и зле ― сердце, как Садыково яблоко, поделилось надвое, думал я о брате, пытался представить его, старался предугадать подробности приближавшейся встречи с ним: брат умывается, а рядом, на поленьях, лежит гимнастерка, ну конечно же, с металлическими кругляшками медалей; брат рубит дрова ― глухо разлетаются в стороны полешки ― рубить брат умел. Но вот и встреча ― на лице брата застывает изумление ― кино!..
Мысли разлетались, и я уже пытался представить Ромку на корме "Советской Киргизии"... Рядом с Пароходной Тетей ― становилось одновременно и грустно, и завистно.
Запомнилось: Садык, прервав размышления о мире добра, где несомненным пупом был он, сделал длинную паузу, но не утерпел ― сошел с философских высот и обратился в самое себя. Он ткнул кончиком камчи сверток у меня на коленях, ловко приокрыв обертку, сказал извиняюще-жалостливым, почти просящим голосом:
― Брату везешь?
Намек спутника был понят правильно: я, поспешно спохватившись, поделился с Садыком содержимым свертка.
Я думал о Ромке, почему-то казалось, что тогда на окраине поселка мы с ним расстались навсегда.
В пути Садык рассказывал ― со слов своей матери, общавшейся по-соседски с моей мамой, ― подробности возвращения брата.
Объявился будто тот утром... Будто мама вышла за ворота проводить корову в стадо (оно, судя по клубам пыли над деревьями и окриками пастуха-горлопана, ожидалось с минуты на минуту), выгнала корову на улицу и так увлеклась делом, что в суете не обратила внимания на человека, примостившегося у дувала. Будто взглянула на него и отвернулась, рассеянно, по ее словам, подумала: вот удивительно, сидит, как ни в чем не бывало, незнакомый мужчина на чужой лавочке, обросший, в грязной, разодранной в клочья шинели, хотя на дворе в разгаре теплынь, с палкой в руке, с узелком. И в такую рань ― бродяга не бродяга, нищий не нищий, сумасшедший не сумасшедший.