Леопард | страница 56
Ощущение того, что он оказался в плену обстановки, развивавшейся быстрее, чем предполагалось, стало особенно острым этим утром. Накануне вечером почтовый дилижанс, который в ящике канареечно-желтого цвета время от времени доставляет в Доннафугату скудную корреспонденцию, привез ему письмо от Танкреди.
Письмо еще до прочтения предвещало что-то значительное — роскошные листы блестящей бумаги, на которых красивым почерком, с соблюдением всех правил каллиграфии были изображены как бы падающие вниз жирные и устремленные кверху тонкие линии. Сразу было видно, что это чистовик, старательно переписанный с довольно беспорядочных черновых набросков. В письме не было столь милого сердцу князя обращения «дядюшка»; умудренный опытом гарибальдиец предпочел другую формулировку: «дражайший дядя Фабрицио», которая отличалась многими достоинствами — она снимала любое подозрение, что все это с самого начала лишь шутка, давала с первой же строки почувствовать значительность того, что последует дальше, разрешала показать это письмо кому угодно, не говоря уже о том, что такое обращение следовало, древнейшим дохристианским религиозным традициям, которые обязывали точно обозначать имя того, к кому обращалась мольба.
Итак, «дражайшему дяде Фабрицио» сообщалось, что его «любящий и преданнейший племянник» вот уже три месяца, как стал «жертвой самого страстного любовного увлечения». Ни «военные опасности» (читай: прогулки по парку Казерты), ни «многочисленные приманки большого города» (читай: прелести балерины Шварцвальд) не могли хотя бы на мгновение вычеркнуть из его ума и сердца образ синьорины Анджелики Седара (здесь следует длинная процессия прилагательных, которые должны были прославить красоту, изящество, добродетели, ум любимой девушки); затем четкие завитушки, выведенные чернилами в чувствами, повествовали о том, как сам Танкреди, сознавая свою недостойность, пытался погасить пламя собственной любви («долгими и напрасными были часы, когда я среди шума Неаполя, окруженный боевыми товарищами, пытался подавить свои чувства»). Но теперь любовь превозмогла высокую сдержанность, и он умолял своего дражайшего дядю от его имени и по его поручению просить руки синьорины Анджелики у ее «почтеннейшего отца». «Ты знаешь, дядя, что я не смогу предложить предмету своей страсти ничего, кроме моего вмени, моей любви и моего меча». После этой фразы, по поводу которой следует напомнить, что то были времена самого полного расцвета романтизма, Танкреди пускался в пространные рассуждения насчет целесообразности и даже необходимости союза между такими семьями, как Фальконери и Седара (один раз, увлекшись, он даже осмелился упомянуть о «доме Седара»). Танкреди утверждал, что такие союзы следует поощрять, ибо они приносят свежую кровь одряхлевшим дворянским родам и приводят к уравниванию сословий, что является одной из целей нынешнего политического движения в Италии… То была единственная часть письма, которую дон Фабрицио прочел с удовольствием, и не только оттого, что она подтверждала его собственные предсказания и окружала его ореолом пророка, но и потому (будет слишком жестоко сказать «главным образом потому»), что, полный иронического подтекста, ее стиль с волшебной силой воссоздавал образ его племянника, его насмешливую манеру говорить в нос, его голубые глаза, искрящиеся лукавством, его вежливые гримасы. Когда же князь убедился, что весь этот якобинский отрывок точно уложился на одном листочке бумаги, и можно было дать прочесть письмо кому угодно, изъяв революционную страничку, его восхищение тактом Танкреди достигло предела. Кратко поведав о последних военных событиях и выразив уверенность, что через год войска его короля войдут в Рим, «предназначенный стать августейшей столицей новой Италии», он выражал признательность за внимание к себе и заботы в прошлом и заканчивал письмо извинением за «смелость», с которой вручал в его руки дело, «от исхода которого зависит мое будущее счастье», за сим следовал привет (только ему, князю).