Вилла Бель-Летра | страница 98



Расьоль выдержал паузу — дело важное, если ты проиграл. Ляжка содрана в кровь, но могло быть, дружище, и хуже. Коли взять во внимание близость укуса к…, то — хуже гораздо!

— Спасибо вам, фрау. Очень вам данке шен, филен данк…

Отделаться галантностью от старушки не удалось. Пришлось смотреть, как та ругает вредителя-пса — точно поет колыбельную. По глазам лохматой зверюги француз видел, что взбучкой ее не проймешь. От боли хотелось выть и вопить. Плюс еще полотенце воняло: в нем жил торжеством дух врага.

Тут старушка взяла и заплакала. Коленки ее совестливо дрожали. Им вторило, постукивая вставной челюстью, назойливое лицо. Лицо вибрировало, как от самолетной болтанки, было дурно склеено, рассыпчато углами и очевидным образом угрожало превратиться в развалины при малейшей нагрузке извне.

Такой поворот пострадавшего озадачил. Он не знал, как себя повести, и оттого ощутил вдруг свою виноватость.

— Это, фрау, вы зря… Я не буду, никуда я не буду звонить. Найн телефониирен! Найн полицай! Перестаньте, прошу вас. Найн… Ну что ты поделаешь с этой каргой?.. Да отрите же чертовы слезы, мамаша!

Благодарность старушки за «найн» была беспредельна: она настояла доставить Расьоля на виллу. Сев кое-как в квохчущий курочкой древний «Фольксваген»-жучок, Жан-Марк осмотрел мельком рану. Рисунок ее напомнил о гладиаторах, пронзенных на римской арене сарацинским трезубцем. Сам сарацин расположился на заднем сиденье и покладисто, словно приглашая завершить ссору миром, обнюхивал мордой запотевший затылок француза, чем-то очень похожий на большой и серьезный кулак. Пару раз пес даже его подлизнул. «Фольксваген» куда-то свернул. Потерпевший вздохнул, осознав, что теперь арестован: быть ему бабкиным гостем…

— Вообразите картину: я сижу, раскорячив ноги, как в гинекологическом кресле, будто прыщавая девица, у которой нагрянули первые в жизни регулы, а этот божий одуванчик курлычет сердобольной чайкой и клюет меня в ляжку проспиртованными в водке салфетками, при этом ушлый пес вертит довольно хвостом и скалится. Точь-в-точь Мефистофель, — рассказывал Расьоль за ужином. — А куда было деваться? Вызови я «скорую», старушке несдобровать. Уж я знаю повадки здешних заводных птеродактилей с рацией на боку… Кстати, старушка, прознав, что я шрифтштеллер, возжелала мне вкратце поведать историю собственной жизни, используя, кроме немецкого, еще три языка: от окоченевшего суставами английского до невменяемого португальского, а по пути заскочила проведать их итальянского соседа по хоспису, который в этот солнечный день ощутимо страдал от трясучего паралича. Так вот, из того, что я понял, выходит, будто фрау Иммергрюн (так ее звать) в сорок четвертом году работала в ведомстве Риббентропа. Не обольщайтесь, коллеги: всего только юной уборщицей. Она мне и фотографию показала, воркуя растроганно: «О, югенд-ди-югенд!» Мышка-норушка в белом передничке, а взгляд у самой озорной, как у всех этих фрейлейн, которым внушили, что вольный секс с арийцем и окучивание его сперматозоидов является высшим уделом образцовой немецкой гражданки… Короче, ничего особенного: в сорок пятом перевели подметать виллу Геринга, которую спустя восемь недель захватили союзники. Потом — блиц-любовь с капитаном ВВС США. Потом — слезное расставание, весть о беременности и, как следствие, рождение внебрачного неарийца. Потом смерть младенца от скарлатины и недолгий период отчаяния, потом — служба в правительстве Аденауэра (в прежнем качестве), а потом, вплоть до Коля, менялись уже лишь правители, а она всякий раз оставалась за каждым из них подметать, покуда не вышла на пенсию. Разумеется, у меня созрел к ней вопрос: при ком было чище? Щебетунья потупила глазки и скромно ответила: «Шмутц эст шмутц» — в смысле грязь есть грязь, а клозет есть клозет, в общем, repetitio ets mater studiorum. После чего продолжила опыты с проспиртованными салфетками. Между прочим, мне стало как будто больней.