Юность Остапа, или Тернистый путь к двенадцати стульям | страница 51



— А ты?

— Не знаю, сколько мраморных шедевров и изумительно тяжелых ваз обрушил я на тупые головы, носясь по лестницам, но в конце концов и мне улыбнулась удача. Наткнулись, понимаешь, разгневанные массы на Временное правительство. Спасли меня господа министры от несправедливой расправы.

— Мне кажется, ты сгоряча совершил для большевиков государственный переворот?

— Называй как хочешь, но здесь нам больше делать нечего!

— Мы же еще и ихнего предводителя — Ленина ловили…

— Запомни, Остен-Бакен, на всю оставшуюся жизнь. Никогда Остап Бендер не был в Петрограде, ни под каким соусом… Никогда!

Тут вошла любезная, расфуфыренная, напомаженная, густо напудренная хозяйка и предложила медоточиво свежий чай…

Конечно же, мы в скором времени покинули негостеприимный Петроград, но тут случилась новая оказия. Клянусь гордыми остен-бакеновскими генеалогическими корнями, но Остап не бегал по Москве в поисках зубного врача (флюс благополучно прорвало еще в холодном прокуренном вагоне), а Кремль большевики все равно взяли.

К весне же пожаловала и вся большевистская верхушка. Суровый ветер Финского залива, видно, окончательно продул их озабоченные Мировой Революцией мозги.

Глава 16. СМЕРТЬ И ЛАВРЫ

«Товарный голод, ничего не поделаешь…»

О.Б.

Вторую большевистскую зиму мы коротали в обстановке перманентного (почти по Троцкому) голодания, и если бы не отощавшие кошки, реликтовые голуби да неунывающие воробьи, нерегулярно поступавшие в наш революционно-коммунистический рацион благодаря охотничьим (подвалы-чердаки) навыкам Остапа, то мы бы благополучно вымерли, как тупые, необразованные динозавры, не отличающие эмпириокритицизм от исторического (весьма осязаемого не согласными с новой властью желудками) материализма.

Кстати, мое кулинарное искусство, питаемое фолиантом изобретательной до истощения Елены Молоховец, превращало выловленную урбанистскую добычу в пищеварительно приемлемые мясосодержащие блюда даже при отсутствии специй, благовоний, пряностей и поваренной соли.

Однажды, когда мы, привычно расположившись на ложах из книг (дом, в котором нет книг, подобен телу, лишенному души, — сказал мающийся с похмелья Цицерон, обнаружив, что ему больше нечего менять на опимианский, столетней выдержки, фалерн), поближе к ошалелой буржуйке, заглотившей уже всего Дюма-пэра и Дюма-фиса, утомительного, но долгогорящего Вальтер Скотта, двадцатитомного Игнатия Федоровича Потапенко (подло соблазнившего чеховскую Чайку), нудно-обстоятельного Боборыкина, фигурировавшего в определенных кругах, как Пьер Бобо, и еще дюжину дюжин плодовитых, чище породистой борзой суки, беллетристов (терпеливо и тщательно подбирал их мой двоюродный дядя — славянофильского толка философ и вынужденный масон, умно сбежавший на белогвардейский знойный юг), скромно ужинали (завтраки и обеды были отложены до лучших времен), Остап, дожевывая последний жесткий кусок (первая в нашем деградирующем устрашающими темпами меню ворона), задумчиво произнес в никуда: