Проза и эссе | страница 55
Русская поэзия вообще и Мандельштам в частности не заслуживают того, чтобы с ними обходились как с бедными родственниками. Язык и литература, в особенности поэзия, есть лучшее, что страна имеет. Но не беспокойство за престиж Мандельштама или России заставляет содрогаться от содеянного с его строками на английском: скорее — расхищение англоязычной культуры, упадок ее мерил, уклонение от духовного вызова. «Ну да, — молодой поэт или читатель в Америке может заключить, изучив эти тома, — то же происходит и в России». Но происходит там отнюдь не то же самое. Помимо метафор русская поэзия дала пример нравственной чистоты и моральной стойкости, что выразилось более всего в ее приверженности к так называемым классическим формам без всякого ущерба для содержания. В этом коренится ее отличие от западных сестер, однако никоим образом не пристало судить, в чью оно пользу. Но все же это — отличие; и по причинам хотя бы чисто этнографическим качество сие следует сохранить в переводе, а не втискивать в общую изложницу.
Стихотворение есть результат известной необходимости: оно неизбежно, и форма его неизбежна тоже. «Необходимость, — пишет вдова поэта, Надежда Мандельштам, в „Моцарте и Сальери“ (непременное чтение для всякого, кто интересуется психологией творчества), — это не принуждение и не проклятие детерминизма, но она является связью между временами, если факел, унаследованный от предков, не был попран». Необходимости, конечно же, не могут копироваться; но небрежение переводчика к формам, кои суть освящены и освещены временем, есть именно затаптывание этого факела. Единственное достоинство теорий, выдвигаемых в оправдание такой практики, это то, что их авторам оплачивают изложение взглядов в печати.
Будто осознавая бренность и вероломство способностей и разума, стихотворение взывает к человеческой памяти. С этой целью оно использует форму, каковая есть главным образом мнемонический прием, позволяющий мозгу запомнить мир и упрощающий задачу памяти, когда все прочие способности человеку изменяют. Память обычно уходит последней, как бы пытаясь запечатлеть сам уход. Стихотворение, таким образом, может быть последним, что слетит с пузырящихся губ. Никто не ожидает от англоязычного читателя бормотанья стихов русского поэта в эти минуты. Но, прошептав что-нибудь из Одена, Йейтса или Фроста, он будет ближе к мандельштамовскому подлиннику, чем современные переводчики.
Иначе говоря, англоязычному миру только предстоит услышать этот нервный, высокий, чистый голос, исполненный любовью, ужасом, памятью, культурой, верой, — голос, дрожащий, быть может, подобно спичке, горящей на промозглом ветру, но совершенно неугасимый. Голос, остающийся после того, как обладатель его ушел. Он был, невольно напрашивается сравнение, новым Орфеем: посланный в ад, он так и не вернулся, в то время как его вдова скиталась по одной шестой части земной суши, прижимая кастрюлю со свертком его песен, которые заучивала по ночам на случай, если фурии с ордером на обыск обнаружат их. Се наши метаморфозы, наши мифы.