Чёрные снежинки, лиловые волосы | страница 9
Скрипнув дверью, Тоша неожиданно возвращается. Мое головокружение тут же проходит. Я открываю глаза, поднимаю голову. Тоша берёт какую-то забытую мелочь со стола, и я снова опускаю голову. Неплохо бы выпить бутылку вина, думается мне. Как бы на посошок, на дорожку. Это нам знакомо — присесть на дорожку. Вином можно Тошу остановить, задержать. Я бы сбегал, купил. Вчера был концерт авторской песни в ДК, платный, по билетам, я получил сносные деньги. Я куплю вино, апельсины, Тоша любит апельсины. Тошины ноги в кроссовках замерли у порога. Она смотрит на меня. Но я не буду отвечать на её взгляд. И не буду предлагать ей вина. Что-то не хочется с ней пить. Выпивая, я чувствовал бы себя скованно, словно бы знакомился с Тошей. Я чувствовал бы себя так, будто заводил шашни с чужой женой. Спьяну я полез бы к Тоше целоваться, а потом бы жалел.
Щёлкает дверной замок. У меня был приступ надежды. Надежда — это болезнь. Я злюсь сам на себя.
Я подхожу к окну и высовываю голову. Стрижи куда-то улетели. Им надоел этот маршрут. Они будут носиться мимо новых Тошиных окон.
7
Тоша ушла, забыв про гитару. Наверное, она не собирается больше играть на гитаре. И учиться в училище тоже. И работать в школе. Мало ли занятий существует на свете. Например, она будет жевать розовые жевательные резинки: разжует — выплюнет, разжует — выплюнет. Пока зубы не станут розовыми, как ногти.
Она ушла, а я поступил, как полагается мужчине: стал пить. В начале июля выдали учительские отпускные, и я принялся их пропивать. Я попросил у бухгалтерши купюры помельче, чтобы казалось много, и мои карманы распухли от денег. Я набрал в магазине дешёвого вина покрепче. Я пил основательно, утром, днём, ночью, я забросил гитару. Я жарил яйца, жарил хлеб, иногда варил пакетный суп, а вместо чая пил коричневый портвейн: «Агдам», «Анапу» или семьдесят второй. Водку не пил; водка была ненормально дорогая или фальшивая. В портвейн я добавлял сахар, подслащал жизнь. Каждое утро я брился и гладил рубашку, будто пил в приличной компании. Однажды купил с лотка кислых грузинских апельсинов, ел их, пьяный, прямо с кожурой, плакал над ними, пил портвейн из горлышка, и тёмные липкие струйки сбегали на чистую рубашку. Рубашки я стирал над раковиной в умывальнике, обдирая кожу на пальцах. Я будто хотел сменить кожу. Через неделю, в обед, ко мне постучался Колька Зырянов. «Почему, сволочь, не играешь?» — сказал он и сморщил нос от паров, поднимающихся из кастрюльки. В кастрюльке на плитке тяжело булькало: я хлебал портвейн горячим. Мне всё время было холодно, пальцы с обломанными ногтями, пальцы не гитариста, а забулдыги, плохо гнулись, и я грел их у плитки, грел о стакан с подогретым портвейном. Я воображал, что живу в колодце и греюсь у водопроводной трубы. Я сунул Кольке полбутылки «Агдама» и выставил Кольку в коридор. «Извини, — сказал я из-за двери, — ненавижу гитару. Музыку ненавижу. Музыка — не для меня».