Роман на два голоса | страница 17
В других местах ее встречали гораздо хуже. Как-то случился такой эпизод. В редакционном предбаннике бледный и весьма уже немолодой человек читал стихи о том, как он видит свою любимую — трупом со снятой кожей (“плоть как разбитый арбуз”). Когда подошла очередь моей стихотворицы, он вскочил в святая святых впереди нее с криком “Напечатайте ее!” — должно быть, в благодарность за то, что она сочувственно выслушала его коридорные завывания. На это ответственный сотрудник журнала, взревев: “Мы — профессионалы!”, выхватил из рук нашей барышни ее листочки и, выкрикивая по одной начальной строчке каждого стихотворения, возмущенно вопрошал: “Это напечатать? Это напечатать?”. И затопал на нее, бедную, ногами: “Мы не допустим эротики в молодежном журнале!”
Действительно, все ее стихи были о любви, и все они были посвящены одному лицу, которое представало как некто длиннопалый и смуглолицый. Красота адресата особенно отвращала от стихов вершителей поэтических судеб. Да еще ее строки пестрели старомодными оборотами и чуть ли не цитатами из Библии (“Глаза твои голубиные”), и хотя ссылок она не делала, в журналах нюхом чуяли что-то опасно архаическое в тексте.
Но и ее возлюбленный стихов этих не знал и даже когда она пыталась прочесть ему вслух (“Новое придумала”), говорил: “Не надо, я в этом ничего не понимаю”. Он не обольщался насчет ее даровитости, а поэзии вообще не любил и относился к стихам слишком рассудочно. И переспрашивал желчно, когда она читала вслух Пастернака: “И таянье Андов вольет в поцелуй”? Это как-то противно и получается: холодные слюни. А разве не унизительно для женщины: “Он вашу сестру как вакханку с амфор поднимет с земли и использует”?”
17
Однажды на свалке железного лома у Киевского вокзала он нашел старый печатный станок, выкупил его у сторожа и привез домой, подрядив на вечер фруктовую тележку. Долго возился с наладкой, вызолотил бронзовкой дату “1875” и рельефные листья, украшавшие чугунную станину и, наконец, обильно смазав черную машину маслом, опробовал пресс.
Он всегда любил рисовать и в Бауманском, куда срочно поступил, чтобы не попасть в армию после десятилетки, легко сдавал бесконечные чертежи, быстро справляясь с проекциями, над которыми кряхтело большинство его сокурсников.
Еще в школьные годы, когда вернулся с матерью в Москву, он занимался в студии и ходил с папкой ватмановских форматок в районный дом пионеров. Там, в светлой комнате с высоченным потолком, стояли на обитых кумачом подставках гипсовые слепки с античных голов под сатиновыми черными накидками, и учитель, задав юным дарованиям рисовать кувшин или чайник, ходил медленно между столами, монотонно повествуя о своем гимназическом детстве.