Достоевский | страница 16



Нет, пожалуй, точнее будет сказать: здесь — небывало-пластичное сочетание двух масштабов, крупнейшего и мельчайшего,— в одном — художественном.

Будто перед тобой огромная фреска «Страшного суда» Микеланджело, и ты попеременно смотришь на нее то издали (снизу), то вблизи (поднявшись).

Мириады персонажей далеким, едва различимым планом, и тут же план крупный, близкий: девочка, молящая о помощи, «Лет восьми, в платочке и в одном платьишке, вся мокрая, но я запомнил особенно ее мокрые разорванные башмаки и теперь помню...»

Где-то, на далекой планете живут люди — «дети солнца»: «О, как они были прекрасны!.. Они любили слагать песни друг о друге и хвалили друг друга, как дети... Да и не в песнях одних, а, казалось, и всю жизнь свою они проводили в том, что любовались друг другом. Это была какая-то влюбленность друг в друга, всецелая, всеобщая». А тут, на пятом этаже, комнатенка с чердачным окном. Смешной не спит в ней до самого рассвета («свечка сгорает за ночь вся»). За перегородкой — содом: карты, водка, брань, драки (таскают друг друга за волосы). Здесь царюет отставной капитан. «Хозяйка хотела жаловаться, но она боится капитана ужасно. Прочих жильцов у нас в номерах всего одна маленькая ростом и худенькая дама, из полковых, приезжая, с тремя маленькими и заболевшими уже у нас в номерах детьми. И она и дети боятся капитана до обмороку и всю ночь трясутся и крестятся, а с самым маленьким ребенком был от страху какой-то припадок. Этот капитан, я наверно знаю, останавливает иной раз прохожих на Невском и просит на бедность».

Там люди любят деревья и животных так, как любят друг друга. Они разговаривают с природой, и та понимает их, отвечает им и любит их тоже. А тут: «какой-то даже грозный дождь с явной враждебностью к людям».

Начинаешь читать и сразу же, с первых слов, звуков подпадаешь под обаяние невозможной, непостижимой искренности, подпадаешь под власть голоса, под власть музыки этой открытой настежь, жалкой и гордой, израненной, изломанной и милой души: «Я смешной человек. Они меня называют теперь сумасшедшим. Это было бы повышение в чине, если б я все еще оставался для них таким же смешным, как и прежде. Но теперь я уже не сержусь, теперь они все мне милы, и даже когда они смеются надо мной — и тогда чем-то особенно милы. Я бы сам смеялся с ними,— не то что над собой, а их любя, если бы мне не было так грустно, на них глядя. Грустно потому, что они не знают истины, а я знаю истину. Ох, как тяжело одному знать истину! Но они этого не поймут. Нет, не поймут».