По сравнению со мной он был еще ребенок, и тем сильнее ломала душу нежность к нему, захлестывая целиком, наполняя мои прикосновения осторожной лаской, сбивая дыхание напрочь… А он поднимал глаза, и, хоть в них и не было любви, а только безграничное доверие, я все равно не мог сдержаться и снова обнимал его, согревая… Он перекидывал ногу через мое бедро, тянулся вверх всем израненным телом, я укладывал его себе на грудь и стискивал руками хрупкие плечи, укрытые шелком тогда еще светлых волос. Говорить с ним тогда было почти бесполезно, он понимал только то, до чего додумывался сам, чужие мысли были ему практически неподвластны, и возможно, это и породило в нем эгоизм.
Несмотря на это, то было лучшее время в моей жизни, время, когда ему было тринадцать и он заставил меня вытащить его из дома хозяина. Заставил, практически не используя слов, которых к тому моменту знал немного.
Худенький, большеглазый, с осветленными прядками длинных волос, он появился бесшумно в моей комнате, по-кошачьи залез на кровать и присел, глядя сосредоточенно. Я тогда приподнялся, уверенный, что его опять пытаются подложить под меня под прицелами камер, наполнивших комнату, но камеры ровно мигали красноватыми огоньками — за изображением никто не следил.
Покажи мне выход, — тихо, но настойчиво проговорил он.
Дверь позади тебя.
Не в дом выход, в другое место выход, не туда, где дом, — торопливо зашептал он, наклоняясь к самым моим губам, — покажи, пожалуйста, Тейсо все сделает.
Я тогда понял его. Понял, что он хочет свободы, но тогда еще не знал, зачем она ему…
А дальше был яркий свет, дальше я вынужден был смотреть, как согнувшись над сжатым в тиски стальными проволоками детским телом, нависла угловатая, со впалой бледной грудью, сухая фигура его хозяина, не нашедшего своего питомца на месте.
И дальше я видел, как лопается нежная кожа, как текут по его бедрам густые темные потоки крови, как рвут и разминают розовую мягкую плоть его ануса костлявые длинные пальцы, как они же вцепляются в легкий лен его волос, запрокидывая назад голову и как горят немым обожанием детские глаза, затопленные слезами боли, которые невозможно было сдержать.
И я помню, как швырнули мне его под ноги — сжавшегося в комок, с розоватыми стрелками вывернутого проволокой мяса на плечах и груди:
Тебе. Давай.
И я отказался. Отказался, несмотря на то, что сам он, повинуясь воле хозяина, терся об меня окровавленным телом и заглядывал в глаза, бормотал что-то нескладное, но убедительное, прося его трахнуть, убеждая в том, что ему нужно наказание.