. Он уносился душою в будущее или в небеса, так же как с вершины любимой скалы пролетал он над океаном от одного края горизонта до другого. Но случалось также, что он забирался в глубокий, выдолбленный морем грот с прихотливо закругленными сводами с узким входом, — грот, напоминавший нору, — и когда лучи солнца, проникая сквозь щели, ласково пригревали его и освещали мягким светом красивые завитки мха, украшавшего это убежище, настоящее гнездо морской птицы, нередко бывало, что тут его охватывал непреодолимый сон. Только солнце, его повелитель, говорило ему, сколько времени он проспал, позабыв любимую картину моря, золотые свои пески и раковины. Лежа в этом гроте, он видел в мираже, сверкающем, как свет небесный, огромные города, о которых ему рассказывали книги, видел с удивлением, но без всякой зависти придворные празднества, королей, кровавые битвы, толпы людей, величественные здания. После этих грез наяву, среди бела дня, ему всегда еще дороже были нежные цветы, солнце и красивые гранитные утесы. Как будто некий ангел-хранитель, желая укрепить в нем склонность к уединению, открывал его взору нравственное падение людей и ужасы цивилизации. Он чувствовал, что в этом человеческом океане душа его быстро будет истерзана, раздавлена и погибнет в уличной грязи, словно жемчужина, выпавшая из диадемы какой-нибудь принцессы при торжественном въезде короля в столицу.
В 1617 году, через двадцать пять с лишним лет после той ужасной ночи, когда появился на свет Этьен, герцог д'Эрувиль, уже старик семидесяти шести лет, дряхлый, разбитый недугами, едва живой, сидел на закате солнца в огромном кресле у стрельчатого окна своей спальни, на том самом месте, где когда-то графиня огласила воздух слабыми звуками рога, тщетно взывая к людям и к небу о помощи. Герцог очень походил на каменную статую с гробницы какого-нибудь сеньора. Его энергичное лицо, с которого годы и страдания стерли отпечаток мрачной свирепости, было мертвенно-бледным, под стать седым как лунь волосам, длинными прядями обрамлявшим лысый желтый череп, казавшийся таким хрупким; блестящие, как у тигра, глаза все еще горели огнем воинственности и фанатизма, хоть и укрощенного религиозным чувством. Набожность придала что-то монашеское суровым чертам, выражение их смягчилось. Отсветы заката окрашивали мягкими красноватыми тонами эту все еще гордую голову. Слабое старческое тело закутано было в темные одежды, и вялая его поза, совершенная неподвижность так ясно говорили об однообразном, унылом существовании, о вынужденном покое, ужасном для человека, когда-то столь предприимчивого, деятельного, полного ненависти и энергии.