Воспитанник Шао | страница 96



— Нельзя отрываться от корней, испокон веков питающихся с одной землицы. Мы оторвались. Мы — племя гордых и до одури спесивых отпрысков, в ком показного более, чем разумного. Мы — храбрая, отчаянная и до иронии чудная нация. Мы умеем швырять деньги, не ценим годы, здоровье, жизнь: свою и чужую. Мы, которые ни во что не ставим день сегодняшний и тем более день завтрашний, только пред темными вратами в мир загробный, пред стопами господними начинаем каяться, прозревать, думать о житии, о сущем в этом мире. Как все запоздало и обреченно, будто поезд прошел по твоим костим и исчезает за горизонтом. Не к кому обратиться, некому пожаловаться. Мил человек, — старик снова взял меня за руку. — Maшa так хотела помереть на родной земле. Моя просьба к тебе — ее просьба: мы помрем — сделай все возможное, упроси власти, похорони ее в любом месте, только где-нибудь на берегу Западной Двины, где позволят. Не должны они противиться просьбе покойных соотечественников. Невыносимо душа ноет, когда подумаешь, что мои русские мощи лежать вечно будут в басурманской земле. Не способен русский умирать на чужбине. Это муки невыносимые для души. Приемлет русский только землю предков, только небо родной земли, только звезды родного небо.

Старик снова замолчал. Глаза его тускло уставились на меня. Потом перевел взгляд на потолок. Землистое, глубоко морщинистое лицо… Провалившиеся в беззубую челюсть губы и щеки… Крючковатый худющий нос подергивался от харкающего порывистого дыхания. Только глаза по-жизненному теплились, скользили по потолку слезящим взглядом.

— Русский. Сколько бед он приносит самому себе. Нетерпелива душа его. Вечный странник в темном лабиринте собственной души. Чернопроходец отчаяния и опустошения. Утопист в своих мечтаниях. Только неудобство и горе терпит от ненадобных размышлений. Так ему и надо. Не учится у цивилизованных, более благоразумных наций. Живет одним днем, одним мгновением. Допивается до посрамления, как в последний раз, и так каждый раз. Если гуляет, то словно перед скорой казнью. Если ненавидит, то всеми фибрами души. Если вышел на бой, то нет цены его ратным деяниям. Хотя не принял я большевиков и их кощунственное забвение старых устоев, все же безмерно горд, что они сумели пересилить мощь фашистской Германии. Доказали, что есть только одна нация, умеющая жертвовать собой во имя высшего. И в этом я близок с большевиками. У меня два Георгия, одиннадцать ран. Я из болота вылез. По дну прошел. Два плена выдержал. Бежал. Иноземец боялся меня безоружного: ведал — русский я. Ни саблей, ни штыком не взять было. Снаряды, и те пустыми болванками лопались рядом: знали, не та кость. Николай (это меня так зовут), — старик снова вцепился костяными пальцами в мою руку, — при первой возможности беги в Рассею: великая гордость и счастье быть русским, жить на земле русской, — он закашлялся, попросил воды. — Смотри на меня: с этой стороны койки ты сидишь, а вот — он показал кривым пальцем у изголовья, — вечная ночница с косой сидит, ухмыляется в свою костлявую рожу, лезвие о тощую кость пробует. На! Выкуси! Видала! — старик сунул высушенную руку к стене. — Не того берешь, поганая! Я пойду и тебя за собой потащу. На колья брошу. Еще поглядим, кто сдюжит. Мне бы только воды. — Он протянул руку, я сунул кружку. — Мне только воды, — сок тек грязными ручьями по стариковскому подбородку, капал на дряблую грудь. — Я как в былые годы, дам еще жару любому черту. Сам сатана трижды подумает, стоит ли тягаться со мной.