Ай-Петри (нагорный рассказ) | страница 36



Однако, борьба не была долгой, я не сумел выгрести к берегу — лодка ударялась о струи отката, о камни — и отражалась в самую жилу стремнины. Я быстро набрал такую скорость, при которой было опасно грести — временами меня кружило, и боковой удар грозил взметнуть вверх киль. Весло мне теперь служило только балансиром, позволявшим не опрокинуться с гребня. Черные берега выросли, река стала теснее и оглушительней. Я затянул до отказа постромки спасжилета, успел к ним закарабинить гермомешок с НЗ и документами, — и бессмысленно уперся лбом в Бога.

Река набрала уклон — и клином ринулась вниз.

Меня спасло лишь мгновенье, в которое после удара я еще не потерял сознание.

Я вылетел из лодки той же траекторией, какой вылетает из седла кавалерист, под которым при атаке убило лошадь.

Солнечный шар протуберанцем снес мне голову. Сухая потрескивающая тишина проглотила целиком.

И все. Только слабые меланхолические щелчки бродили по всему телу неуверенными позывными. Это потрескивали счетчики фотоумножителей, которыми был оснащен ажурный строй калориметра памирской установки. Я иногда приходил туда ночью «послушать космос». Усаживался на откосе — и, содрогаясь от звезд, от кристального объема их высоты, слушал, как элементарные частицы, пронизав вселенную, распространив ее на душу — и душу взорвав до отождествления с ней, — ставят засечки на моем теле, на ленте магнитного накопителя…

Меня протащило метров сто, не меньше. Все ощущения — пронзительно неживое чувство частицы потока, меньше атома, — настолько велика была мощь течения и бесполезна борьба. По всем параметрам я должен был всплыть либо с размозженным черепом, сломанным позвоночником, свернутой шеей, либо непременно потом — в спокойном течении, контуженный, захлебнуться, мордой вниз, без сознанья. Однако, ничего этого не произошло — я вырубился лишь, когда обернулся вверх, ртом в воздух — и спасжилет аккуратно пронес меня навзничь до первой отмели.

И все, далее следовал провал.

Между тем снится мне, что волк рвет меня на части, растаскивает по всему лесу, по логовам, где должны быть волчата, и я так и лежу — разнесенный во весь лес — и словно бы каждой своей частью вижу. Огромное пространство я покрываю зрением всего тела. Вдруг слышу, как кто-то ходит по лесу, отнимает по куску меня у волчат, собирает, прилаживает и сшивает вместе. Зрение мое постепенно беднеет, сужается. И вот я вроде бы уже почти целый. И вот ведет меня та — кто собирал, шил меня заново — и повела она меня, растерзанного, и поддерживала, покуда мы восходили к ней в дом по винтовому подъезду. Раздела всего, поставила в ванну; как маленького, обмыла от крови, которая еще пульсировала, выплескиваясь все слабее на уже загустевший, онемевший слой. Кровь никак не останавливалась, дошивать пришлось по живому. Вглядываясь, как ныряет в бесчувственную опухшую мякоть игла, я невольно прикусываю язык. Так мне в детстве всегда велела сделать бабушка, когда что-то правила, подшивала на мне. «А то память зашью», — говорила она и сама брала в уголок рта кусок нитки. Девушка шьет выверено и нежно. Очевидно, у нее легкая рука медсестры. Небольшой золотой моток шелковых хирургических ниток, шурша пергаментной оберткой, шевелится под ее филигранным запястьем, стравливает стежок за стежком мое избавление. Но вот завершила, затянула губами, обрезала узелки, окропила перекисью, помазала зеленкой, стала бинтовать, и тут я застонал и, теряя ноги, рухнул. После мне привиделся короткий сон, в котором надо мной склоняется нагая девушка. Она рассеянно вглядывалась в мое лицо, распуская косу. Точь-в-точь ее волосы были такие же, что и нить, которой мне шили ногу. Я тщился посмотреть вниз, на свое бедро, попробовал привстать, но девушка не дала мне это сделать, мягко прильнув ко мне вся и скрыв мой взгляд ласкающей теменью волос.