Удовольствие Дона Хуана | страница 3



В конечном счете я сумел отсортировать страницы по порядку; оказалось, что перед нами три фрагмента одной рукописи. Автором ее был некий монах бенедектинского ордена, падре Игнасио. Два фрагмента представляют собой занудные рассуждения по каким-то богословским вопросам, интересные (и понятные) только для историка средневековья; однако третий содержит любопытные сведения о последних минутах жизни человека, доселе считавшегося личностью скорее легендарной, чем исторической. В тексте он именуется доном Хуаном; поскольку он испанец, а не португалец, его имя следует читать именно так, а не через «Ж», как привыкли в России. Легенды, впрочем, всегда откуда-то берутся, и я не вижу, почему бы такому человеку не существовать в реальности — как существовал, к примеру, настоящий Мюнхгаузен, да и у Фауста был свой прототип. С другой стороны, я не могу поручиться за правдивость рассказа падре Игнасио, равно как и за то, что и сам падре не является вымыслом подлинного автора манускрипта; однако мне эта история представляется вполне правдоподобной.

Удивительная, однако, штука — биография вещей! Будучи нередко намного длиннее человеческой, она тем самым получает шанс оказаться и более причудливой. Вероятно, несколько столетий рукопись пролежала в тиши и покое какой-нибудь монастырской библиотеки. Затем вдруг все изменилось, монастырь в революционном угаре был разграблен республиканцами; кому из них и зачем понадобился старый манускрипт? Потом — гражданская война, победа Франко, и рукопись попадает в СССР вместе с республиканским эмигрантом или советским интербригадовцем. Дальнейшая судьба тех и других на родине социализма известна; лучше бы им остаться в Испании и принять честную смерть от пуль франкистов, не лишенных испанской галантности, нежели жалко издыхать от побоев и туберкулеза в завшивленных лагерных бараках… А рукопись, точнее, то, что осталось от нее к тому времени, перекочевало из сейфа НКВД в ящик стола московской коммунальной квартиры. Палач-идеалист, бессребреник, не выхлопотавший себе у всесильного ведомства лучших жилищных условий… Знал ли он испанский? Или, может, его привлекло мелькавшее на страницах имя don Juan? Уж не счел ли он, чего доброго, эти ветхие разрозненные листки порнографией? Какая ирония для рукописи благочестивого монаха — и какой простор для фантазий психоаналитиков: коммунистический аскет приносит домой даже не саму порнографию, а лишь то, что считает таковой, ибо не может прочитать — символ символа, и в этой-то принципиальной непознаваемости, сиречь недостижимости, заключена для него наибольшая притягательность… И уж, конечно, меньше всего этот монах из своего XVI (допустим) века мог предвидеть, что когда-нибудь листки эти лягут в сканер, и его аккуратный почерк с успехом будет распознан компьютерной программой.