Город пропащих | страница 10
- Да уж, я не француз из Верхней Вольты... - Федор тоже поднялся. - Артюхов моя фамилия, Федор Артюхов.
Ему почему-то страшно стало жаль и себя, и шепелявого ханыгу Ваську, и корешков, оставшихся в зоне доматывать срока за свою неудачливость...
- Француз? Из Верхней Вольты? Браво, Федор, ты шутник, люблю таких. Пойдем-ка, стол готов.
Федор впервые за шесть лет спал в комнате один, а уж такой удобной кровати, шелкового скользящего белья у него сроду не было. Судьба показала ему кончик такой жизни, о какой он и не мечтал, потому что не представлял даже, что так бывает на свете. Одно дело в кино на миллионерское житье-бытье смотреть, а тут собственное тело, каждая его клеточка ощущали, что такое настоящий комфорт. Богатство.
Покажи-ка такое всем в натуре - глотки друг другу перережут, зубами ближнего загрызут.
Он не стал много пить с хозяином, остерегался, что развезет от усталости и новизны обстановки, от всего, что пережил за день. Артур Нерсесович, наоборот, напропалую заливал пережитый недавно шок. Разговора у них связного не получилось, но, может, это и к лучшему. Сейчас Федору не хотелось торопить события, он должен был, как зверь, отлежаться в норе, чтобы обрести привычные повадки, чутье и силу.
Тишина давила на уши. Там, в секции, их было более двадцати человек. Кто-то страдал недержанием газов, кто-то дышал во сне так, будто работали кузнечные мехи. Ночью кричали и плакали: "жорики" переживали и в снах свой первый арест; кто-то вставал курить и долго надсадно кашлял. Красный свет контрольной лампочки, растекаясь по стенам, делал их обиталище таинственным и мрачным. Сосед по нарам, доходяга-интеллигентик, говорили, в прошлом даже поэт, что-то писал по ночам в разрезанной пополам ученической тетрадке, благо его койка была как раз под лампочкой, а Федор вспоминал и мечтал, добираясь в своих фантазиях до мучительно-счастливого состояния освобождения.
Здесь, в этом доме, похожем на давно забытую детскую сказку, Федор старался пропустить через себя каждую секунду, чтобы продлить редкое в его лихой жизни чувство покоя и умиротворения.
Когда сон все-таки одолел его, чьи-то мягкие руки обвили его шею, и он, не поняв в темноте, кто это, покорно отдался умелым прохладным пальцам, обласкавшим его с головы до пят. Весь осыпанный поцелуями, точно лепестками душистых цветов, Федор, не различая яви и сна, медленно погрузился во влажную мякоть щедро отданного ему женского естества, безличного, безымянного и оттого еще более желанного, потому что теперь с ним были все те, о ком мечтал он долгими лагерными ночами, и те, о ком не мечтал, но знал, что они где-то есть и могли бы принадлежать ему.