Свой среди своих. Савинков на Лубянке | страница 48
Савинков понимал, что Россия, в которую он попал, — это уже другая страна, чем та, которую он знал, и пытался изучить ее теперешних граждан, их язык — новояз, звучащий для него дико. Запоминал на прогулках, которые ему иногда устраивали, в Сокольники или в Новодевичий монастырь, в неизменном, бдительном сопровождении, — а может быть, списывал прямо со стен лубянских коридоров — удивительные изречения:
«Строго воспрещается выражаться».
Или в стихах:
А возвращаясь в камеру, снова усаживался за стол, закуривал, брал перо и придвигал к себе стопку бумаги. В эти месяцы Савинков успел написать помимо множества статей и писем несколько психологических рассказов — о жизни русской в Париже и о той же Лубянке.
Эмиграция и тюрьма. И то и другое — противоестественно для человека, и то и другое — неволя. Но так сложилось, что он, посвятивший всю жизнь свободе, никогда этой свободы не видел. И что это такое, в сущности, не знает. А знает только тюрьму, эмиграцию, да еще подполье и войну, что тоже — неволя. И чем яростней он дрался за свободу, тем безысходней были тиски рабства…
Когда-то он — человек прямого действия — «Слово воплощал в Дело», реализовывал идею революции, как ее понимал. Теперь остался наедине со Словом, само Слово стало Делом. Обрел ли он наконец себя? Сумел ли — столь щедро наделенный природой — выйти на простор этого своего призвания? И вместо того чтобы сочинять себя — как он делал это на суде, разводя декламацию, беллетристику о своей жизни, — сочинять книги.
Но человек един и не всегда в силах начать жизнь сначала.
Ропшину мешал Савинков, писателю — политик. И ему, отдавшему жизнь политике, уже не суждено было вырваться из ее цепких объятий. Душа была замутнена и отравлена. Недаром лейтмотивами его стихов, от которых ничего не скроешь, были — двойник, кровь, смерть… Он уже не видел себя вне расколовших его непримиримых лагерей, завербованный, ангажированный человек — вчера одним, сегодня другим воинством. Он видел мир в красном, белом или зеленом цвете, в социальной внешней окраске, а не во всем солнечном спектре человечности. Такого зрения он уже не обрел.
И Слово опять было отдано на службу Делу.
В результате в его рассказах эмиграция из беды обращена в вину, а тюрьма из насилия — в справедливое возмездие. Прежние друзья превратились в карикатуры, но и прежние враги, коммунисты, тоже не очеловечились. Оттолкнувшись от одного берега, он не доплыл до другого и тонул где-то посередине…