Попутчики | страница 55



— Так состоялась премьера, — продолжал Чубинец, — премьера моей в третий раз, но теперь не мной, переделанной пьесы.

— Пьеса эта, — добавлю и я, Забродский, — запрещённая обеими противоборствующими идеологиями, была поставлена на нейтральной, ничейной земле, где, по-моему, и должно ставиться всё правдивое, всё лишённое лжи. Я не говорю — талантливое. Талант, к сожалению, очень часто связан с ложью и прикрывает собой ложь. Талант — явление редкое, изнеженное, нуждающееся в ласках. А правда ласкать не умеет. Поэтому правда должна быть сознательной, талант — бессознательным, говорящим правду вопреки собственным намерениям.

— Когда мы расстались, — продолжал Чубинец, — расстались торопливо, ибо было уже поздновато, и Романовой надо было готовиться к спектаклю, я сказал ей: «Спасибо вам за всё, пани Романова». Она ответила мне: «Какая я пани Романова. Зови меня просто Леля, — и шёпотом, — наши близко… Будем вместе ждать наших».

И начал я вместе с ней ждать наших. Конечно, на расстоянии, ибо более никогда к ней не подходил и даже не разговаривал. Только взглядами иногда встретимся, и всё ясно: вместе ждём наших. А о том прекрасном, о том единственном спектакле «Рубль двадцать», в котором она играла и в котором я, Чубинец, сам сыграл свою роль влюблённого хромого, конечно, никто не догадывался. Только Леонид Павлович сказал мне, когда я пришёл в гости пить чай с сахарином:

— Знаешь, Олесь, вчера Романова на сцену пьяная вышла. Начала танцевать и упала. Хорошо, что зритель не понял, думал, так надо. Гладкий за кулисы прибежал, она его мужским матом. Тоскует женщина. Да и нам всем скоро придётся тосковать. Вот наши вернутся — что им ответим?

— Что бы ни ответили, лишь бы уже скорей, — вырвалось у меня.

Мои губы, разбитые немецкой плёткой, по-прежнему болели, особенно ночью, а несколько зубов шаталось. Кстати, перед расставанием Романова дала мне с собой четвертинку московской для компрессов. Но я пожалел тратить водку, считая, что и так пройдёт. Да к тому же решил оставить четвертинку, как память о моей чудесной премьере.

В этом месте рассказ Чубинца в очередной раз был прерван звонкими аплодисментами буферов. По этим холодным аплодисментам, поскольку железо безразлично к людским судьбам, я понял, что буфера аплодируют своему, железнодорожному, то есть станции Бровки. Однако никаких Бровок за окном не было, мы стояли в поле. Возле вагонов, перекликаясь, ходили люди с фонарями.