Заметки о личности Белинского | страница 6
Если не было очередного, насущного материала, он из себя добудет пищу: придешь, бывало, а он вдруг заговорит, по-видимому, ни с того ни с сего (а, конечно, вследствие кипевшей в нем внутренней работы) о каком-нибудь, как помню однажды, например, "Прометее" Гете: и в эту минуту уже ничего выше этого "Прометея" не было! Или вдруг нападет на какой-нибудь авторитет, которому все привыкли слепо поклоняться, - и низвергнет его: не то так возьмет текущую новость, крутую административную меру, - и польются потоки речей, полные тонкого анализа, метких определений, горячих осуждений. Особенно ценсура подавала пищу его словесной критике. Чего тут не было! И в то же время он боялся шпионов, и сколько был доверчив к приятелям, даже ко всем вхожим к нему лицам, к которым привык, столько же боялся новых людей, косился на них, подозревая предательство. Между тем не могло быть лучшего доказчика на него, как он сам. Он на ухо каждому приятелю доверял все, что было у него на душе, и ребячески думал, что это тут и умрет. Ему даже в голову не приходило, что те в свою очередь передавали это, также на ухо, своим друзьям, и что сказанное им, почти всегда веское и ценное, непременно дойдет и до других, уже не дружеских ушей.
Что же бы делал такой человек в покое, т. е. в праздности, без своей трибуны в журнале и без этой маленькой аудитории около себя из десятка лиц, заменявших ему весь мир, признававших его и любивших, как человека, и как силу? Все равно, где бы ни было, при каких бы ни было обстоятельствах, - он всегда горел и сгорел бы: прежде всего в борьбе с ложью и грубостью около, вблизи, и потом в погоне за далекими, уходящими из всякого реального достижения идеалами. Вот его натура - вся!
Я не говорю, чтобы неприятности, потом нужды, теснота жизни, наконец страх, под которым жили и ходили все тогда, не имели своей доли разрушительного влияния на здоровье и жизнь его; но я положительно убежден, что без непрестанной, вулканической внутренней работы, которая рвала и жгла его организм, он перенес бы все остальное, внешнее. Он был обычной жертвой в борьбе крайнего своего развития с целым океаном всякой сплошной, господствовавшей неразвитости.
Способность его увлекаться, несмотря на его ум, многие опыты, лета, и особенно беспощадный и верный анализ, была изумительна и доказывала, до какой степени сильно он был одарен фантазией. Я не говорю уже о том, как юношески восторженно упивался он красотами известных капитальных, любимых им произведений, но он с любовью анализировал каждую мелочь в них, иногда впадая в ребячество до комизма! Стоит развернуть некоторые статьи, о Гоголе, где он говорит, или, лучше сказать, трепещет под его живым влиянием. Например, в статье о "Горе от ума", посвященной больше всего Гоголю, а не Грибоедову, что он говорит о гусаке Ивана Никифоровича: без смеха нельзя читать! "Великая, бесконечно великая черта художнического гения этот гусак!" - восклицает он с пафосом и пишет целую страницу о гусаке2.