Мемуары | страница 13
Возвращаясь со спектакля, я пожаловалась Осипу Эмильевичу на уныние и скуку не только на сцене, но и в зрительном зале. Как убого все одеты, какие невыразительные лица… Осип Эмильевич пришел в ярость. Он стал бурно уверять меня, что другой публики не бывало и в дореволюционное время. Вспоминал любительские спектакли, благотворительные вечера, бытовые пьесы в драматических театрах — всюду мещанская публика, гораздо хуже нынешней. «Ничего, ничего я там не оставил», — страстно восклицал он.
Он признавал только настоящее. Прошлого дня для него не существовало. Возвращаться некуда: «Завели и бросили», — вот дословное резюме его речи о нашей современности, то есть о пресловутой «советской действительности».
В Пассаже, где помещалась редакция «Московского комсомольца», находилась также и столовая. В буфете, где надо было стоять в очереди и самим приносить себе еду, Надя удивляла меня расторопностью, с какой она справлялась со всеми этими малоаппетитными мисочками. И Осипа Эмильевича ничуть не коробили жалкая сервировка и весь антураж не особенно чистого помещения. Мандельштамы были демократичны. Он был в пальто из дешевой серой в полоску материи, которое очень шло к его бритому матовому лицу, темным глазам и изящной посадке головы. Кто-то из комсомольской редакции рассердил его, и Осип Эмильевич стал дрожащими от гнева руками передвигать посуду на простецком столе и выбежал из столовой, сверкая глазами. Этот комсомолец говорил мне потом, что «Мандельштам очень изменился, стал таким желчным», а мне понравились острые слова, которыми Осип Эмильевич одаривал собеседника, и эти глаза, метавшие молнии. Мандельштам разочаровывался уже в своих комсомольцах. Однажды он позвонил кому-то из них на дом, торопясь поделиться по телефону новой идеей для газеты, а у того, видите ли, был выходной день, и он отложил разговор до завтра. Осип Эмильевич был потрясен этим чиновничьим равнодушием молодого редактора и перестал ждать чего-нибудь живого от своих новых друзей.
Готовилась конференция РАПП. Мандельштам страстно следил за предварительной журнальной кампанией. Мы пошли на этот съезд. В большом зале, не слишком набитом людьми, Осип Эмильевич подходил то к одному, то к другому писателю в передних рядах, потом пошел по широкому проходу к трибуне, подал записку в президиум: хотел выступить, но ему не дали слова. Вернулся он домой подавленный.
В журнале «На литературном посту» Мандельштама ругали за прозу, особенно за главу «Химера революции» в «Шуме времени» и за стихи («Век»). Леопольд Авербах был красноречив, боек и страшен. И Осип Мандельштам заколебался: «А может быть, правда, я — классовый враг? буржуазный поэт, а? устаревший?» — и нельзя было понять, что означает подергивание верхней губы: иронию или тревогу. В этой извилистой нервной линии от носа ко рту было что-то специфически мандельштамовское, общее всем трем братьям и идущее, очевидно, от матери. У Осипа эта легкая судорога сопровождалась неповторимой вибрацией голоса.