«Революция сверху» в России | страница 16



В работах британских и советских исследователей, посвященных средневековой Англии, среди разнообразных сведений и статистических расчетов мелькают яркие, характерные фигуры. Вот — сэр Джон Фальстаф (умерший в 1459 году, то есть более чем за сто лет до рождения Шекспира, создавшего в своих комедиях образ знаменитого тезки нашего джентльмена). Это богатый землевладелец, но обходящийся без барщины: часть земли сдает крестьянам в аренду и получает прямой денежный доход (благодаря которому занимается ростовщичеством). В общем, еще «феодальные методы», но на других полях и лугах Фальстаф уже разводит овец и кроликов с помощью наемных рабочих (ростки капитализма!). Сверх того, у него собственные корабли, наемный военный отряд.

Рядом — семья Пастонов, вчерашние вилланы (крепостные). Они разбогатели, освободились, сами приобрели земли и сдают их в аренду беднякам, и вот уже семья делается дворянской (для чего требовался лишь определенный земельный доход).

Это происходило в ту пору, когда русский мужик приближался к роковой черте, отделяющей его полусвободу от закрепощения.

Нужны ли итоги?

Историки любят много веков спустя в своих тихих кабинетах объяснять читателям, что вряд ли могло быть иначе, что, конечно же, необходим историзм, а не всяческие моральные или, как Пушкин говорил, «ораторские» оценки и что вроде бы все случившееся в прошлом, все действительное — «разумно».

Выходит, истина у равнодушных потомков, а не у страстных современников? Что-то не верится… Простой, человеческий, житейский инстинкт подсказывает, что у тех была своя правда, у нас своя, и складывать их, наверное, нужно очень осторожно и отнюдь не по законам арифметическим.

В самом деле, достаточно как будто констатировать: Европа пошла так, а мы эдак; наш путь своеобразен, и если у нас было крепостное право и самодержавие — значит, это и есть то, что в театре принято называть «предлагаемыми обстоятельствами», и судить все потом надо только по данным законам, а не по каким-то далеким — французским, английским…

Все было бы ладно, да три сомнения мешают утвердиться столь благостному оптимизму.

Первое сомнение — будь Россия Африкой или Новой Гвинеей, тогда, наверное, можно было бы, вздыхая, говорить о жестоком прогрессе; но ведь существовали прежде, за века до Ивана Грозного, и русские города с европейскими чертами, и свободы, и крестьяне, которые должны были платить, но которых нельзя было продать.

Второе сомнение — цена случившегося, огромность человеческих жертв (нашествия, эпидемии, казни), а также принесенное в жертву единовластию, деспотизму чувство свободы и достоинства миллионов людей. Как не вспомнить герценовское «Москва спасла Россию, задушив все, что было свободного в русской жизни».