Пущин в селе Михайловском | страница 9
— Нет, в Керчи мы сели на военный бриг: когда не качает, нет путешествия приятнее. От Феодосии я всю ночь даже провел на палубе. В ночной темноте, под шум волн, меня охватила опять та сладостно-грустная истома, для которой один только исход — стихи.
— И что же, ты поставил себе этакую стихотворную мушку?
— Поставил: сочинил целую элегию,[6] после чего уже со спокойной совестью заснул. Когда же с восходом солнца открыл глаза, то не знал сперва: сон ли то еще или нет? Бриг наш стоял против очаровательного Юрзуфа.[7] Глаз бы не оторвал. А три недели, которые я провел там у Раевских, — счастливейшие дни моей жизни!
— Та-а-а-к… — протянул Пущин, с внимательным лукавством заглядывая в черты своего друга-поэта, которые при одном воспоминании о "счастливейших днях жизни" мечтательно просияли. — Что же, у Раевских там хорошая дача?
— Лучшая на всем побережье, кроме, разумеется, Алупкинского дворца; но принадлежит она не им, а герцогу Ришелье,[8] который предоставил ее на все лето в полное распоряжение отца Раевского, своего старого товарища.
— Как же ты проводил там время?
— А поутру прямо с постели с молодым Раевским я отправлялся к морю! Купанье дивное! Возвратясь домой, я предавался кейфу под тенью кипариса, к которому привязался чувством, похожим на дружбу. А там оживленные беседы и споры с остальною молодежью, совместные прогулки, поездки в горы…
— И сам ты, как всегда, центр всеобщего оживления?
— Нет, обе Раевские — девушки умные, начитанные, особенно старшая, Екатерина Николаевна; благодаря ей и брату я начал читать там Байрона в оригинале, а Байрон — бесконечная тема для разговоров. Но и младшая, Елена Николаевна, хотя ей было тогда всего шестнадцать лет, самостоятельно упражнялась в переводах с английского Вальтера Скотта и Байрона; последнего даже стихами.
— На русский язык?
— Нет, на французский. В доме у них вообще разговор ведется по-французски.
— И ты поправлял ее стихотворные упражненья?
— Она мне их вовсе не показывала. Но раз как-то в саду под окнами ее комнаты мы с ее братом подобрали клочки исписанной бумаги. Тут я узнал, что это ее писанья. Перевод оказался прекрасным.
— Еще бы! — улыбнулся Пущин. — И ты, в свою очередь, стал воспевать ее уже не в переводе, а в оригинале?
По легкому румянцу на щеках поэта можно было догадаться, что друг его попал в цель. Но Пушкин уклонился от прямого ответа.
— Все это tempi passati…[9] — тихо вздохнул он и вдруг быстро оглянулся на скрипнувшую дверь. — А, няня!