Пёс Одиссея | страница 65



— Тубрук-хаджи купил пятьсот миллионов франков и пошел в банк, — продолжал он, икая. — Там ему сказали, что эти деньги фальшивые. Все до одной купюры фальшивые, сын мой. Большое несча-а-а-а-астье, сын мой.

Он снова взвыл.

— Как чувствует себя хаджи?

— Миллиард, сын мой, миллиард!

— Ну а хаджи? Он в больнице?

— Испарился!

— Он умер?

— Как дым!

— Да примет Господь его душу.

— Да-да, пусть примет Господь его душу, сын мой. Пусть примет Господь его душу.

Клочья волос летели во все стороны.

— НА КАКОЙ ДЕНЬ НАЗНВЧЕНЫ ПОХОРОНЫ?

— Какие похороны?

— Похороны Тубрука-хаджи.

— Почему? Он умер? — спросил он, остолбенев.

— Да я не знаю. Вы же сами только что сказали, что он мертв.

— Удар, сын мой. Упал. Замертво! Как пришибленная муха. Но не умер. Миллиард, понимаешь, сын мой? Миллиард динаров! Лучше бы ему было умереть.

— Как вы думаете, у него есть шанс выкарабкаться?

Он задумался.

— После этого миллиарда? Сомневаюсь.

— Ну значит, — сказал я, — он умрет, сраженный случившимся.

— Нет.

— То есть как нет?

— Ты недобр, сын мой. Ты желаешь нашей погибели.

— Да нет, что вы!

— Желаешь. Ты нам обоим желаешь гибели, ты послан дьяволом!

Глаза вылезали у него из орбит.

— Иблис! Иблис! Во имя Аллаха, Всемилостивого и Милосердного! — забубнил он под лестницей. — Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет — пророк Его. Ты проклят, сын мой! Проклят! И потомство твое будет проклято! Это ты все так подстроил, что мы потеряли миллиард.

— Да никогда в жизни!

— Это все твой дурной глаз, ты завистливый пес!

Хаджи схватил «руку Фатимы», висевшую на стене, и стал натужно ее лобызать. Потом простер ее перед собой, крича:

— Изыди прочь, нечистый дух!

Он надвигался на меня, потрясая маленькой рукой из верблюжьей шерсти. Размахивал ею у меня перед носом, чертя в воздухе загадочные знаки. Несколько раз он чуть не заехал мне кулаком по физиономии.

— Уходи! Оставь тело несчастного Хосина, славного юноши! Покинь бренную оболочку этого доброго мусульманина! Это не твое жилище. Иблис! Иблис, Иблис, повелеваю, изыди!

Он протянул мне мое жалованье, в том числе неустойку за увольнение — не бог весть что.

То ли дьяволом, то ли славным парнем покинул я гостиницу «Хашхаш», решив идти домой.


Цирта изнемогала, исходила мукой. Густая ночь, как тяжелый занавес из темной парчи, покрывала улицы, дома, небо. На отяжелевших тротуарах возились коты. Они играли, запускали друг в друга когти, мяукали, дрались за кусок рыбы, за обрезок мяса, за отбросы. Последние ротозеи торопились по домам. Я представлял себе их жизнь, их квартиры, семьи, лестничные клетки, подъезд: с наступлением ночи, когда отовсюду подступало безмолвие, они бросались в него будто в пропасть, встречались с соседом — смельчак спускался по разбитым, чаще всего загаженным, обреченным на разрушение ступенькам. У выхода из подъезда он на мгновение останавливался и, собравшись с духом, выбегал в город. Станет ли он ходить часами, как я? Будет ли, как я, стучать каблуками по знакомой тени на натруженном асфальте, по неровной брусчатке нищеты? В этих узких улицах, на ушедших во тьму многоликих бульварах — они оживали, окликали друг друга во мраке, выли от того, что не могут сползтись, стать клубком свившихся змей, — стряхнет ли он с плеч оседлавшую его дряблую судьбу? Биение, медленное, мерное, разрезало тишину, звучало в такт нашим шагам, нашим обезумевшим механизмам, абсолютной необходимости — мы ощущали ее как рабство — все двигаться и двигаться вперед. И драться за каждый шаг. И драться за каждый вздох. Как коты. На окраине мира, на углу какого-то переулка я повстречался с Ходом Времени. Он валялся на своем гноище. Его волосы были черны и засалены; он пил вино из горлышка бутылки.