Контора слепого | страница 26



Я говорю об этом дяде. Лицо его становится багровым.

Он стучит тростью о скамью и кричит:

— Как ты смел такое подумать? Что же, по-твоему? Она марионетка, кукла?

— Но вы же сами сказали, поет не она.

— За нее поет сама жизнь, мальчик, жизнь, заняв у нее голос. Вот что хотел я тебе сказать. Ты знаешь, что такое жизнь?

— Знаю.

— Значит, ты один это знаешь. Пойми, никто не знает, что такое жизнь. Разве я знаю, почему случай сделал меня слепым, а не превратил в Рокфеллера или в Кторова, которому еще недавно принадлежали магазины во всех больших городах Сибири… Когда я слушаю Черноокову-Окскую, мне кажется, что поет сама судьба, та судьба, которая обездолила меня, превратила мою жизнь в ночь и вот теперь пытается вернуть мне все, что она отобрала от меня. Когда я слышу пение Окской, ко мне возвращается зрение… Я вижу где-то вдали березовую рощу, дорогу, отраженные в реке облака и радугу, повисшую над моим детством…

Мое детство. Оно осталось там, где остались и стоят на месте баргузинские горы и торопятся, спешат реки, и та часто снившаяся мне река, где, стоя на скольз-ском камне, я пребывал с удочкой в руке и ловил хариусов.

Река тихо пела и неумело насвистывала, как девушка, надевшая на себя слишком синее, быстро скользящее платье, сшитое у той прекрасной портнихи, которая живет высоко-высоко, на самых верхушках гор. Я знал, что река начиналась где-то там, вверху, в вечных снегах, и мне казалось, что летняя вода в реке пахнет снегом.

Бытие на берегу горной реки в моем сознании ассоциировалось с утром, и теперь мне казалось, что там всегда было утро и недалеко солонцы, куда приходили изюбры лизать соль.

Как попали это утро и берег реки с тропой в песню Чернооковой-Окской? Слепой купил на рынке еще одну пластинку, напетую певицей, и, когда кончила шипеть и чихать простуженная труба нашего граммофона, послышалось что-то чистое, и в моем воображении возник край, поднятый вместе со снежными верхушками бар-гузинских гор к облакам.

Окская держала эти облака и тропу под ними, — тропу, карабкающуюся вместе с лиственницами на верхушку горы, и гора начинала падать на меня, как во внезапно приснившемся мне сне, и у меня начинала кружиться голова.

Почему в беге и в спешке горных рек нет никакой суеты и нетерпения, а есть торжественный покой, слившийся с неистовой стремительностью?

Своей песней Окская отвечала на этот интересовавший меня в детстве вопрос, отвечала так, словно ее уполномочила сама студеная вода, несущаяся через камни в еловом и кедровом ущелье, то сжимавшем реку своими скалами, то вдруг делавшемся просторным. Окская и пела про этот простор, и про ущелье, и про родник.