День Литературы, 2001 № 06 (057) | страница 44






Я тут почти на хлебе и воде.


О, где вы, расстегаи, кулебяки?


Я похудел. Я — что перо во фраке.


Учусь аскезе, грезя о еде.




О, где же ты, бургонского струя?


Где устрицы, цыпленки и биф-стеки?


Одна мечта: в столь хилом человеке


зачахнет и сердечная змея!




Из дому я почти что ни ногой —


и, знаешь, славно, право слово, славно…


Читаю, сплю, твержу фарси исправно,


гордясь своею свежей головой,




дивясь разнообразию начал,




какие в грудь мою, теснясь, вместились…


Мне нынче свечи в семь рядов приснились.


Ветр их гасил, а я все зажигал…




Что б значило? Какая-то борьба?..


Я становлюсь все боле суеверен.


Чем больше в сердце древлей веры зерен,


Тем злее темных духов ворожба…




Он не зря у Т.Глушковой больше клонился к Шишкову и Крылову, к русским «стародумам», чем к европеистам и карамзинистам, полагая, что наш лучший словарь — "родной молитвослов" и выхваливая простое русское слово через строку:




Уж что за зернь у тучного Крылова:


Овес ли, жемчуг — всех он впереди!




Так окормил веселый русский слог:


всё к месту, всё — природно, всё — на воле!..


Хвала французской театральной школе,


да все ж хрупка — на острый наш зубок.




Это тоже надобно не для одного воспоминания, не для одной характеристики грибоедовского дара и не для разбора тогдашних школ, а чтобы мы-то получше слышали свое самородное слово, так откровенно опустошаемое сегодня до пустой оболочки, и хранили его, потому что оно подлинно и государство наше, и Церковь, и память, и история, и надежда.


По той же причине в романе, хоть и не на первых ролях и, кажется, лишь раз приходя напрямую, чтобы прочесть в присутствии Мицкевича своего «Бориса», но все время присутствует Пушкин (как, кстати, в этом прямом приходе верно угадывает Т.Глушкова смущение Мицкевича польскими сценами «Бориса», его горячую, идущую по лицу пожаром скрытую реакцию!). Впрочем, есть и еще один приход Пушкина к герою. Знаменательнейший и, может быть, важнейший. Это встреча его с Грибоедовым уже на могиле последнего, та дань уважения погибшему "человеку необыкновенному", о которой мы знаем по "Путешествию в Арзрум", а Т.Глушкова — также и по воображаемой ею пронзительнейшей "беседе душ":




Нам свидеться бы иначе, не здесь



Не плачьте, Пушкин!.. Плачьте! Ваши слезы,


как те — их две — Бахчисарая розы,


каким навеки в песне Вашей цвесть!




А небо при светло-печальной это встрече, "все небо — в торжествующем огне!" Но временами Пушкин чудится мне в романе и тогда, когда ни Грибоедов, ни Глушкова не поминают его ни словом. Верно, оттого, что Александр Сергеевич (Господи, и тут не обойдешься без оговорки — оба они Александры Сергеевичи!.. О Пушкине, о Пушкине речь!) «авторизовал» свое время, назвал в нем сам воздух, и потом уж кто и о чем ни пиши, а он всюду проглянет: в словце москвичей с их "особым отпечатком", в жалобе Акакия Акакиевича и даже в циркуляре затащенного поэтом в бессмертие Бенкендорфа. И опять оговорюсь, что дело не в прямой морали — нет Татьяне Глушковой ничего более чуждого, — а в том, что поэтесса очень верно ухватила интонацию века и драматический способ мышления своего героя, его диалогическое слышание мира, перекличку голосов и смыслов, его русский юмор и "русскую хандру".