Эпизод из жизни ни павы, ни вороны | страница 4
Всё это прошло. Ваша бабушка вышла замуж за вашего уважаемого дедушку и сделалась примерной хозяйкой. Многие еще до сих пор помнят ее бесподобные наливки, маринованные грибки, бесподобные варенья. Вам уж не сделать таких… Вы помните, как она угощала гостей на балконе, что выходил в большой тенистый сад? Ваша матушка сидела за самоваром, гости весело беседовали, а вы, наскучив играть с подругами, приютились в уголке.
Славный был вечер. Солнце садилось, жар свалил; дышалось легко и свободно; в пахучем воздухе носились майские жуки; вдали раздавалось блеяние деревенского стада и мелодическое кваканье лягушек. Ваша бабушка тихонько отошла в сторону, села в густой тени и долго-долго глядела на медленно потухавшую зарю; а вы вдруг подбежали к ней, взяли ее руку и спросили с трогательным участием:
— О цом ты, бабуска, плацесь?
Мой дедушка тогда умирал.
У его постели собрались мы все: отец — Печорин, я, мои братья — Рудин и Базаров. Я прекрасно помню эту минуту. У двери почтительно вытянулся крепостной лакей во фраке и белых перчатках; у изголовья сидел отец, холодный и бесстрастный, словно происходившее вовсе не к нему относилось; мы, ребята, стояли. Базаров был угрюм и недоволен. Он, кажется, ругался про себя, что «заставляют торчать тут и слушать всякую чепуху отцов». Рудин навзрыд рыдал, а я испытывал нечто неопределенное: то зареву во всё горло, то вдруг затихну и употребляю усилия, чтоб не расхохотаться; то тоска какая-то найдет, то беспричинная злость разбирать станет — и всё это в одну и ту же минуту.
Вас, «прекрасная читательница», может быть, удивляет, что мы не назывались одной фамилией? Это, конечно, вина биографов, окрестивших одного так, а других иначе; но надобно сознаться, что избежать этого разъединения было довольно трудно: одна фамилия неизбежно привела бы к некоторой сбивчивости; да притом, благодаря известной ветрености батюшки, мы, то есть я и братья, произошли от разных матерей, чем, может статься, и объясняется некоторое несходство наших характеров.
В комнате, кроме упомянутых лиц, никого не было. Не было Онегина, потому что он вовсе не брат отца, как утверждали некоторые, а только далекий родственник, десятая вода на киселе; отсутствовал также Обломов, по той простой причине, что он сын Онегина, а не Печорина. Заявляю это торжественно ввиду возникших было недоразумений и выдумок.
Старик вовсе не походил на обыкновенных умирающих; он как будто по своей воле, по принципу умирал. Лицо, правда, было очень бледно и исхудало, но глаза (как раз такие же, как и у отца) светились ровным блеском, голос был тверд и спокоен, только тише обыкновенного. Он долго молчал, как бы желая дать Рудину время выплакаться. Ждать пришлось недолго. Рудин вдруг перестал хныкать, скрестил на груди детские ручонки, опустил на грудь свою красивую, кудрявую головку и печально уставил на деда глаза, полные необыкновенной нежности. В комнате сделалось тихо. Отчетливо постукивал часовой маятник («Глагол времен, металла звон», — помню, вертелось у меня в голове); так же неподвижно стоял лакей у двери, так же бесстрастно сидел отец.