Октябрь | страница 63
Но самым страшным, как всегда, оказалось обыденное: вернуться на рассвете домой, стучать, ждать, пока Прасковья Даниловна откроет дверь, взглянуть ей в глаза.
Тимошу почему-то и в голову не пришло перебыть у товарищей до следующего дня. Напротив, он всеми силами стремился домой, во что бы то ни стало домой, только бы добраться до постели. Он и плелся так, подавшись вперед, словно нащупывая ручку двери.
И вдруг — глаза Прасковьи Даниловны. Она осторожно, чтобы не потревожить старика, приоткрывает дверь. Сейчас надо что-то сказать, но он не может шевельнуть языком, не может поднять головы, суетливо, неуверенными движениями ловит ее руку — целовать, скорее целовать ее руку, добрую, хорошую!
Если бы она его прогнала, захлопнула перед ним дверь, хотя бы взглянула с укором, с презрением!
Но она смотрит снисходительно и кротко; она прощает и надеется, что водка смоет горе, всё забудется, минется, и ее младшенький станет таким, как все. Она поглядывала на него, как смотрят на беспомощного младенца после купели, жалостливо и озабоченно — скорее в теплое одеяльце после жестокого и студеного крещенья — крещенья водкой!
Это снисхождение, эта затаенная надежда на то, что теперь всё пройдет, всё образуется, было самым страшным, самым унизительным из всего, что произошло с Тимошем в минувший день.
Голова с трудом умостилась на подушке. Угловатое плечико, трусливый Растяжной, проклятый Фомич — всё перепуталось. С первыми лучами, с первыми обостряющимися от света углами, всё стало еще жестче, неумолимей. Он думал о себе, видел себя, как никогда, явственно и неприкрыто.
Вчера еще его тревожили неподатливость и косность окружающего, непонятное ожесточенное сопротивление добру, вчера он думал о том, как быть с людьми, как работать, свысока поглядывая на отсталых, а сейчас вдруг увидел самого отсталого — себя.
Да, он невежествен, груб, неграмотен! Много еще предстоит побороть, прежде чем он посмеет взглянуть в глаза людям, потребовать от других, повести за собой! Незаметно стал думать об отце. Как мало знает о нем, вернее, не знает ничего. Как жил он? Что думал, кого любил? И раньше часто вспоминал Тимош об отце, но вспоминал по-ребячески — то спросит о станке, на котором работал батько, стремился проникнуть в цех, взглянуть на станок; то перероет скрыню, чтобы нащупать его пиджак, то силится представить себе его на баррикадах. Закроет, зажмурит глаза, стараясь вызвать дорогой образ, и очень досадовал, когда не удавалось нарисовать его с саблей или ружьем в руках — вот все получится до малейших деталей, а ружье не появляется, чуть дело коснется ружья, всё вдруг разрушится, развеется, и Тимош еще пуще зажмуривает глаза.